Потом появится Цирюльник (артист А. Боярский), человек вовсе не злокозненный и не подлый, просто ходячая посредственность. Пусть рушатся миры, свершаются могучие трагедии — он в упорном, неистребимом сознании правоты будет требовать обратно свой тазик, принятый Дон-Кихотом за рыцарский шлем.
А потом — потом возникает Самсон Карраско (артист Б. Соколов) — о, это уже серьезнее. Цирюльнику для душевного равновесия достаточно его тазика. Карраско идеолог посредственности, усредненности, и в утверждении, распространении своего порядка вещей он предельно агрессивен. Карраско возникает в обличие Рыцаря зеркал, он приводит с собой свиту — с зеркальными щитами, в белых обезличенных масках. Обезличенность эта будет наступать на человека, и однажды, в момент усталости и душевной подавленности, он увидит себя в ее зеркалах таким, каким она хотела бы его видеть — жалким, нелепым, никому не нужным. Есть предел человеческим силам, и Сервантес, вяло снимая грим, объявляет, что пьеса закончена.
Но только теперь узники, еще час назад потешавшиеся над неудачливым чудаком, так, для смеху ставшие актерами и зри телями его пьесы, не согласятся с таким концом, громко, настойчиво потребуют продолжения. И, глядя в их преображенные надеждой лица, Сервантес поймет, что нельзя предать эту надежду И сымпровизирует финал, где Дон-Кихот умирает, но умирает несломленным. Участники спектакля медленно, по одному пройдут мимо неподвижного Рыцаря печального образа, оставляя у его ног немудреный реквизит, почтительно возвращая все, что было отнято. Растет холмик, очень напоминающий могильный. Кончилась пьеса о великом идеалисте, суровая реальность вновь вступила в свои права. Кончилась пьеса, только Сервантес, еще недавно не умевший скрыть свой страх перед инквизицией, уйдет на ее суд твердым шагом, распрямив плечи. И люди, ставшие теперь близкими, проводят его песней, которой он их научил, — песней о том, что «усилием доброй надежды душа человека живет».
Так говорит спектакль об облагораживающей, возвышающей душу силе искусства, об искусстве, делающем людей мужественными и стойкими. И еще думаешь о том, как важно, чтобы убеждения, высказываемые человеком, соответствовали его делам, его жизни, чтобы проповедуя добро и справедливость, он, чего бы это ни стоило, находил силы поступать в соответствии со своей проповедью.
Ирония стала хорошим тоном, неироничным быть просто неудобно, прослывешь и ограниченным, и несовременным. Иной раз ироническую улыбку, а то и насмешку вызывают всякие там донкихоты. Не прячемся ли мы порой за иронию, не прикрываем ли тонкой всепонимающей улыбкой недостаток нравственной, гражданской активности, растерянность перед сложными вопросами времени? Спектакль «Человек из Ламанчи», отвергая ироническое посредничество, обращается непосредственно к возвышенному и героическому началу, так или иначе, наверное, в каждом человеке живущему Это не инсценировка романа Сервантеса, не ищите в пьесе, в спектакле попыток выразить всю его сложность и философскую глубину Но это восхищенная, открытая дань уважения отважной и нежной душе писателя, дань уважения его герою, в которого он, надо думать, немало вложил от себя самого. Спектакль рижан утверждает простые вещи — самоотверженность, верность, стойкость, подвижничество, высокое бескорыстие подвига. И чем сложнее время, тем, наверное, существеннее, насущно необходимое обращение художника к этим простым вещам.
Вероятно, каждый испытывал: хорошо бы сделать такое-то доброе, но достаточно хлопотное, не лишенное риска дело. Это «хорошо бы» относится не только к вам, но и к окружающим людям. Только однажды начинает казаться, что именно на вас скрестились все взоры...
Бертольт Брехт в пьесе «Кавказский меловой круг» назвал это состояние «соблазном доброты». Или как в «Человеке из Ламанчи»: «Я иду, ибо кто-нибудь должен идти для людей...»
«Кавказский меловой круг» также идет в Рижском театре русской драмы (постановка А. Каца и Л. Белявского, художник — Ю. Феоктистов, композитор — П. Дамбис, музыкальное оформление — М. Прейзнер). Судомойку Груше играет артистка Р. Праудина.
Порой благие порывы охлаждаются сознанием сложности того, какие неудобства взваливаешь на свои плечи. Не ввязался, хотя в какой-то момент и хотелось, — спроса с тебя нет, а уж ввязался — несешь ответственность перед собой и людьми, так лучше не ввязываться. Никак не могу сказать, что такая жизненная позиция выглядит привлекательно, но в ней по крайней мере есть необманчивость, ясность. И нет ничего хуже безответственной доброты, когда человек, поддавшись минутному благородному влечению, потом оказывается озабочен единственно тем, как бы безболезненнее и ловчее откреститься от необдуманно принятых обязательств. Нет ничего хуже ненадежности, которая сгоряча попыталась показаться надежной, а в решительный момент создала пустоту именно там, где человек твердо рассчитывал найти плечо друга.