Войдя в палату, майор Филиппов осведомился у Ковача, не нуждается ли он в чем-нибудь. Мартон попросил табаку и спичек. Немного погодя ему были доставлены осьмушка табаку и два коробка спичек вместе с двумя листами папиросной бумаги. Но доктор Гершкович перехватила и конфисковала передачу.
— Позднее, когда поправитесь, — сказала она.
— С табаком-то я скорее поправлюсь! — воскликнул Ковач.
Его сильно мутило, а курево, как он знал по фронтовому опыту, лучшее средство против тошноты. Но к сожалению, доктор еще не успела побывать на передовой и потому не верила в чудодейственную силу табака.
Не прошло после драки и трех суток, а Ковачу уже наскучило лежать на больничной койке. Рана и ссадины успели затянуться. Правда, его еще поташнивало и он плохо слышал — но ведь только и всего! Есть ли смысл валяться из-за таких пустяков?
Однако капитан медицинской службы держалась на этот счет иного мнения: она решительно отвергала его настойчивую просьбу подняться с койки.
«Должно быть, потому, что я здесь единственный лежачий больной», — думал Ковач.
Действительно, рассчитанный на сорок восемь коек госпиталь пустовал. Захворав, любой военнопленный охотно давал себя выслушать, просил лекарства, но предложение лечь в палату испуганно отклонял. И это несмотря на то, что всем было хорошо известно — харчи в лазарете добрые. Вот кабы харчи эти подавались к месту их вечерних сборищ!.. Гонведы слегка завидовали Мартону, но лечь в госпиталь никто не имел охоты. Лучше сесть «на губу»! Почему они так рассуждали, объяснить было трудно.
Доктор Гершкович принимала с семи до девяти часов по утрам и с двух до четырех после обеда. Все остальное время оставалось у нее свободным, и она часами просиживала возле койки единственного своего «лежачего» больного. Первые дни она попросту боялась за Ковача. Но даже когда выяснилось, что сотрясение мозга у него легкое, барабанная перепонка цела и невредима и, следовательно, врачу беспокоиться нечего, она продолжала подолгу при нем оставаться.
Бэлла Гершкович показала Мартону фотографии своих сыновей. Старший, Володя, сражался под Ленинградом и в последнем письме сообщал, что ему присвоено звание старшего лейтенанта. Младший сын, Сергей, лейтенант авиации, был награжден орденом Ленина. Карточки дочери у доктора не оказалось, но она рассказала, что ее девочка очень красива, она младший лейтенант, служит где-то на фронте радисткой, а зовут ее Тамара.
По-немецки доктор Гершкович говорила с ошибками, произносила слова мягко, на русский манер, тогда как Ковач, наоборот, выговаривал их твердо, по-дебреценски. Правила немецкой грамматики он тоже знал не ахти как. Но они отлично понимали друг друга и быстро подружились.
Первые четыре-пять дней читать Мартону было нельзя, болела голова. А когда головная боль прошла, выяснилось, что вся наличная венгерская библиотечка лагерного госпиталя уже давно им читана-перечитана. Да и было-то в ней всего девятнадцать книжек. А тут еще, как назло, стала запаздывать еженедельная газета «Игаз со», хотя до сих пор поступала регулярно.
Светловолосая круглолицая докторша, казалось, чем меньше ела, тем больше поправлялась. Военнопленные говорили, что она не ходит, а катится колобком. Когда кто-нибудь выводил ее из себя, например отказывался принять лекарство, капитан медицинской службы становилась несколько резковатой — так по крайней мере думала о себе она сама. Пленные посмеивались над ней, но любили.
Ковач с нетерпением ждал ее появления, а если она задерживалась на приеме, испытывал даже некоторое недовольство.
Чтобы разогнать скуку, Мартон взял в привычку придумывать всяческие длинные истории о том, когда и каким образом вернется он на родину, в Будапешт.
Он размышлял над тем, как преобразят Венгрию коммунисты. И приходил к заключению: «Вероятно, это будет в некотором роде похоже на то, что сделали в России русские…» Хотя весьма поверхностно и смутно представлял себе, что именно сделали русские, и еще более туманно — как они это сделали.
«И люди, люди… — размышлял дальше Ковач. — Взять хотя бы нашу докторшу. Трое детей — и все трое сражаются на фронте. Ненавидит врага — и лечит от болезней военнопленных разгромленной вражеской армии…»
Или взять однорукого майора. Кишбер прав, майор потерял руку на Дону, в перестрелке с венграми. А вот видите, ежедневно посещает его, Ковача, спрашивает, как идут дела, не нужно ли в чем-нибудь помочь! Обычно майор старается хитростью удалить из палаты врача и, оставшись с ним наедине, угощает его сигаретами. Спичку при этом зажигает украдкой, а дым гонит в открытое окно — не дай, мол, бог, заметит докторша, что мы тут творим! И смеется.
«Сердце у них в ладу с разумом, — текут дальше мысли Мартона, — трудно даже сказать, сердцу или разуму принадлежит главная роль. Пожалуй, одно из самых характерных свойств советских людей — это то, что они в полном смысле слова люди. Люди, люди… А мы? Сумеем ли и мы стать такими? — с горечью вопрошает Мартон и отвечает сам себе: — Должны суметь…»
Мартон Ковач впал в дремоту.