Художнику, чтобы нарисовать одну церковь, надо увидеть многие, и тем более писателю, чтобы описать одно чувство, воплотить объем и насыщенность, общность и литературную реальность, понадобится много людей. Искусство длительно, а жизнь коротка; можно добавить, что если вдохновение кратко, рисуемые им чувства не намного длиннее. Ведь именно страсти готовят материю наших книг, записывает их промежуточное отдохновение. Когда вдохновение возродится, когда мы снова примемся за работу, женщина, позировавшая нам для какого-то чувства, его уже не внушит. Тогда продолжение надо рисовать с другой, и хотя это измена первой, оттого, что наши чувства сходны, произведение становится воспоминанием о былых влюбленностях и в то же время пророчеством о влюбленностях грядущих, — и нет ничего страшного в этой подмене. Поэтому тщетно исследовать — кто был прототипом. Произведение, даже неприкрытая исповедь, включено, по меньшей мере, в целый поток различных эпизодов жизни автора, — предшествующих, которые его вдохновили, последующих, которые походят на него не меньше, ибо будущая любовь воспроизводит особенности предыдущих. Мы не так верны человеку, которого любили сильнее всех, как самим себе, и мы забудем его рано или поздно, чтобы — поскольку это одно из наших свойств — полюбить вновь. Самое большее, наша любовница внесла в это чувство какую-то особенность, и мы будем верны ей и в изменах. Нам понадобятся от ее наследницы те же утренние прогулки, те же проводы по вечерам, мы дадим ей в сто раз больше денег. (Занимательна эта циркуляция денег, которые мы дарим женщинам, — последние, благодаря им, приносят нам страдания, что значит: позволяют нам писать книги, и едва ли будет ошибкой говорить, что книги, как артезианские колодцы, поднимают настоль высоко, насколь глубже страдание вошло в сердце.) Благодаря этим заменам произведение становится чем-то отвлеченным и приобретает более общий характер; и здесь суровое назидание: для нас нет необходимости стремиться к людям, ибо реально существуют и, следовательно, поддаются выражению, не они, а идеи. Надо торопиться, не терять времени, покуда модели находятся в нашем распоряжении; ибо много сеансов не дают ни те, что позируют для счастья, ни те, — увы, поскольку оно длится не дольше, — что позируют для горя.
Впрочем, даже тогда, когда оно не служит для нас поставщиком, первооткрывателем материи произведения, оно полезно, ибо к ней подталкивает. Воображение и мысль — восхитительные машины, но они могут быть и инертны. Тогда страдание приводит их в движение. И позирующие нам для скорби женщины дают частые сеансы в той самой мастерской, куда мы заходим только в эти времена, мастерской нашей души! Это время — образ нашей жизни с ее различными горестями. Ибо горести тоже состоят из многих, и только успеешь подумать, что скорбь улеглась, как придет новая. Новая в полном смысле этого слова: может быть, потому, что непредвиденные ситуации теснее вводят нас в соприкосновение с собою, и скорбные дилеммы, возникающие в любви ежеминутно, наставляют нас и последовательно открывают материю, из которой мы созданы. И когда Франсуаза, видевшая, что Альбертина всюду ходит, как собака, все приводит в беспорядок, разрушает меня и огорчает, говорила мне (к этому времени я уже написал несколько статей и сделал несколько переводов): «Вот вместо этой девицы, на которую он все время угробил, барин взял бы себе что ли секретаря какого-нибудь воспитанного, а тот бы разобрал все его бумажища!» — я, наверное, ошибался, находя, что она говорит разумно. Отнимая у меня все свободное время, заставляя меня страдать, Альбертина, наверное, принесла мне больше пользы, даже с литературной точки зрения, чем секретарь, который привел бы в порядок «все мои бумажища». Однако если какое-то существо так нелепо (наверное, в природе это место принадлежит человеку), что не может любить, не страдая, и ему нужны горести, чтобы познать истины, то рано или поздно жизнь ему надоест. Счастливые года суть потерянные года, чтобы работать, мы ждем страданий. Идея предваряющего страдания ассоциируется с идеей работы, мы боимся каждого нового произведения, думая о скорбях, которые необходимо вынести, чтобы его придумать. И поскольку мы понимаем, что страдание — это лучшее, что можно встретить в жизни, мы без ужаса, как об освобождении, думаем о смерти.