А сверчка все не было.
Но именно завтра он устроит тот самый бунт, который в Кутаисе сослужил на пользу.
Как-то будет здесь? – И пойдут торги вплоть до каторги.
Это он – в строчку и вслух – произнес строки кем-то заспех сочиненного.
Конечно же, его не помилуют.
За ту самую манифестацию.
Да и за Кутаисский бунт тоже.
Там учет ведется скрупулезный.
Кто-то во сне выборматывал признание в любви.
Наивец.
Какая может быть любовь, когда есть идея, что стала выше веры.
Коба не заметил, как был сражен сном.
А когда от него очнулся, было уже утро.
Снова его утро.
Только на этот раз оно не было настроено на каких-то переживаниях и волнениях, поскольку стекло в пригоршни будней.
Тех самых, из которых сложится обыкновенность, какую потом назовут историей.
И бунт получился именно будничным.
Без эксцессов.
Без вызова полка солдат, как это было в Кутаисе.
И все требования заключенных были удовлетворены.
И опять на него указывали пальцем.
И снова о нем, как сказал один из надзирателей, «горькими слезами исходит каторга».
Но оказалось, что о нем плакала только ссылка.
В Восточную Сибирь.
Но это все еще впереди.
А сейчас – ожидание суда.
Его суда.
Когда он скажет то, что еще не говорил никто.
Почти так же, как Карл Маркс.
И может, его речь тоже будет изучаться политическими кружками и выдаваться, как чуть ли не главный обвинительный документ эпохи.
А пока – отдохновение.
От всего, что произошло.
И от того, что случится впредь.
Вот жаль только, что не было сверчка.
Для рефрена.
Горький никогда не думал, что так способен волноваться.
Совсем по-юношески, даже по-ребячьи. С привкусом того, что чего-то должно непременно случиться. Выбить из колеи. Выставить в смешном виде.
Хотя он уже, кажется, привык к той славе, что лавиной обрушилась на него.
Сперва после «Мещан». А потом и той пьесы, которую он непритязательно назвал «На дне».
И вот нынче, под новый девятьсот четвертый, он зван на вечер, где будут Антон Павлович Чехов и Федор Иванович Шаляпин.
Сказка да и только.
И еще одна дата надвигается.
На этот раз сугубо чеховская.
И посвящена она четвертьвековому юбилею творческой деятельности Антона Павловича.
За окном делает пируэты метель.
Где-то далеко спотыкается о незнание слов песня.
Извозчики мельтешат в глазах.
Все куда-то торопятся.
Идет к финишу предновогодняя суета.
И вдруг он увидел его, не вошедшего в пьесу героя, который в свободное от чудачества время исполняет роль полового.
Он так и говорит:
– Работают в России – единицы. А все остальные исполняют роль.
– Вот, видите, – указал он на полицейского. – Что по-вашему он делает?
– Стоит на посту, – говорит Горький.
– Нет, – не соглашается половой, – репетирует встречу Нового года или купание в проруби на Крещение.
Алексей Максимович усмехнулся.
Очень похоже.
По жестам.
– А вон там та барынька, – указал он на праздношатающуюся женщину, – пытается исполнить роль уличной красавицы. К которой поклонники выстраиваются в очередь, чтобы зарегистрировать свое почтение.
Странный этот Евграф Евграфович, как зовут полового.
И постоянно нетрезвый.
И всегда при мнении, которое обескураживает.
– Антошке, – говорит он про Чехова, – лучше бы врачельней своей и заниматься. Не плодить скуку своими дохлыми рассказами.
Горькому хочется крикнуть: «Да много ты понимаешь в литературе!».
Но не кричится.