…Задували и задували в городок растрёпанные июльские деньки. Как стрелы, мучились в них городские собачонки. Бежали и бежали неизвестно куда. Останавливались на углах. Повизгивая, жмуря глаза, опять вынюхивали поверху. То ли тоску свою неизбывную, то ли надежду.
Почерневшие за лето от солнца, словно бегущие лёгкие тени его, трусили по улице пацанята во главе с Сашкой.
Тарабанясь по доскам, над забором выпуливала удивлённая мордашка: «Сел
Забегал домой. Удочку на всякий случай захватить.
– Село! Село! – покрикивали с улицы пацанята. Словно чтобы не забыть прозвища Сашки.
«Почему они зовут-то тебя так? А?» – спрашивала Антонина. Еле сдерживая смех. «Не знаю…» – опускал чуб, как наказание своё, сын.
И через минуту жёлтое «село» опять трепалось по направлению к Белой, окружённое преданными огольцами, а в высоком окне коммунальной кухни, оставленная, уменьшающаяся, махалась руками, выпутывалась из греховного смеха Антонина.
Под солнцем Белая стекала бликами. Уже искупавшись, ребятишки раскидались по песку. Закрыв глаза, одерживая себя сзади, выставляли лица солнцу. Изредка встряхивали головы, нарождая себе тёмно-белый затяжелевший свет.
– Ну скоря-а! – неслось заунывно по реке. С полчаса, наверное, уже. – Ну скоря-а!..
Лошадь стояла по колено в воде, сдерживаемая оглоблями телеги. Воды у себя под носом не признавала. Мылов поднимал вохровский картуз из реки. Из картуза истекали струи. Как из судна, затопленного лет пятьдесят назад. Сигали головастики, мальки… Лошадь опасалась мальков, думала…
– Ну скоря-а! – моталась потная, словно осыпанная брильянтом лысая голова. Засыпали с картузом жиловые руки. Вскидывались. Пугая лошадь.
– Ну скоря-а! Шала-а-ава! – снова поднимал Мылов весь водоем с лягушками. Подсовывал. Зло насаживал, насаживал картуз лошади на морду:
– Пей, пей, твою мать!..
Лошадь бросалась от него вбок, на берег, сдёрнув за собой телегу. Разом застывала, сплюнув картуз точно противогаз.
Мылов— руки врозь – ничего не может понять: где шалава, где он,Мылов? Отступал от реки расшиперясь, недоумевая. И опрокидывался на гальку – ноги в реку.
Нужно было сдвинуть от бриллиантовой башки заднее тележное колесо, под которым она, башка, оказалась. Ребятишки брали лошадь под уздцы,тянули. Осторожно дёргали. Лошадь сперва стояла как каменная. Потом пошла. Останавливали её с телегой неподалёку от Мылова. Когда прикасались к ней, гладили, на тощих боках её сразу выскакивали и начинали бегать судороги… «К кнуту привыкла, – жалел Сашка. – Не понимает…» Хотели дать ей что-нибудь. Но ничего ни у кого не было. Тогда Сашка начал скармливать хлеб, на который собирался ловить баклёшек. Лошадь ела с Сашкиных ладоней, деликатно засучивала верхнюю губу, обнажая жёлтые зубы до дёсен… Удила мешали, лязгали, но освободить её от них никто не умел…
Через полчаса в Сашкином коммунальном дворе ребятишки смотрели,как с тихим счастьем офицер Стрижёв ходил вокруг полностью разжульканного, разбросанного на промаслившиеся холстины мотоцикла. Протирая руки ветошью с наслаждением, примеривался, с чего начать сборку. Был он в майке, в тапочках на босу ногу, ноги вставлены в галифе – как в две кобуры пистолеты. Вчера он разбирал мотор. Может, сегодня – ходовую часть? А? «Ходовую часть!Ходовую часть!» – громко поддерживали его ребятишки.
Стрижёв пригибался и брал в руки Деталь. Любовался ею. «Село, принеси-ка лампу». Сашка и его ватага бросались к одной из дверей – раскрытой – высокого общего сарая. Несли в десяти трепетных ладонях паяльную лампу. Стрижёв начинал жечь. Улыбался. Когд
В сквозящем свете парадного Сашка всегда неожиданно видел человека с будто отделённой, светящейся головой… Человек догадывался, что его видят, начинал спускаться по ступенькам во двор. С продуктовыми сумками и сетками разом открывал себя всему свету, солнцу.
Стрижёв в приветствии высоко подвешивал руку, склонив голову.Константин Иванович в ответ громко здоровался с ним. Кричал два-три весёлых вопроса, пока ждал сына.
Сашка подбегал, и они уходили обратно в подъезд, в подсвеченную,словно с всаженным финским ножом черноту… И все во главе со Стрижёвым почему-то смотрели на второй этаж и ждали, пока не послышатся их голоса из раскрытых окон, и к ним, голосам, не присоединится радостный голос Антонины… С облегчением возвращались к разбросанному мотоциклу, к деталям.