— Воспитатели — нет. О мозге знают Врачи. Воспитатели помогают Наране, говорят слова, которые она поет, когда учит речи. Нет, нет… Вот какая я была, — она показала пядью, какая была маленькая, — после дождей. Всем нам было четыре года, с малыми месяцами, но мы уже знали, что Великая живет в подземелье, под холмом посреди поселения. Ранним-ранним утром пришли к нам чужие Воспитатели, и ко мне приблизилась женщина и сказала: «Я научу тебя речи Памяти, белочка». Я рассердилась. Я ждала, что мне достанется научение со своим Воспитателем, а чужие поведут других детей — нас было трое у нашего Воспитателя. Но рассердившись, я не подала вида, мне хотелось поскорее увидеть подземелье Памяти и Художников с листьями киу вдоль больших дорог, а, может быть, и больших Птиц, которых мы еще не видели. И Воспитатели взяли нас на спины и побежали с нами через лес и по дорогам, а перед холмом Памяти мы пошли сами, каждый рядом со своим научителем. Художники сидели на траве и рисовали нас, на холме играли Певцы, но песен не пели. Входя в подземелье, мы оглядывались на них, они же улыбались нам и играли. Знаешь, Адвеста, я выросла и мне определили воспитание Врача, и тогда лишь я поняла, что речи учит Нарана, а не люди. Ты спишь?
— Нет, — сказал Колька.
Он думал о том, какой она была в четыре года, и о том, что даже фотографий здесь нет, и он никогда не узнает, какой она была маленькой и несмышленой, с коричневыми босыми ножками и серьезным взглядом. Он ее так всю любил, он ее маленькой рыжей белочкой любил, может, больше, чем сейчас и тогда на поляне, когда она Рафку не отдала ему, и больше, чем все на свете.
Он лежал счастливый, тихий, сомневающийся во всем, и потому — глубоко несчастный. Это мир, в котором уничтожение дюжины землероек, по два грамма веса каждая, рассматривалось как серьезная и опасная проблема! Ах, этот мир — вторая жизнь, и в ней еще меньше определенности, чем в первой… Он должен что-то решить про себя, как он будет жить, пойдет ли с Ахукой? И как еще распорядится с ним Великая Память — тоже неизвестно. И как у них с Мин будет? Он понимал, что она так же вольна уйти, как была вольна выбрать его. И кроме пистолета с последним патроном, кроме гарантированного последнего выстрела, ничего не было ясно… Он снова и снова задремывал, кто-то ясным, звучным голосом прочел стихотворение — он знал его давно, не любил, и слушал небрежно, подкидывая на ладони последний патрон:
И рассвет пришел. Перекликались Охотники, замычали буйволы в лесу.
Начинался день, в который — Колька знал это — он обязан добиться ясности, это было, как в горло нож, ясность! Он сделал зарядку, тщательно выбрился и попросил у Дхармы бахуш — для раздвоения. Сегодня ему понадобится полное напряжение разума. Он знал, что теперь — после охоты — перенесет эту штуку.
— Не всматривайся вглубь себя, — сказала Дхарма. — Нельзя присматриваться к раздвоению.
Оно наступило через полчаса — как раз пришел Ахука. Колька встретил его вопросом: что угрожает Равновесию? Этот вопрос сам собой выделился, как главный.
Ахука улыбнулся, давая понять, что доволен таким началом. Уселся поудобнее. Посмотрел, как Тан неохотно лезет на дерево.
— Лахи, Врач, — проговорил Ахука, — пересказал мне ваш разговор… И думаю я, судьба Равновесия, — он обвел рукой окрест, — неким образом соотносится с судьбой вашего Равновесия, пришелец.
— Я тоже думал об этом, — сказал Колька. — Но безрезультатно.
Он понимал, отчего медлит Наблюдающий Небо. Ему необходима была уверенность в Колькином неравнодушии.
— Наблюдающий Небо, для меня судьба этого, — он повторил жест Ахуки, — не менее важна, чем для каждого из вас…
— А железный дом? — быстро спросил Ахука.
— Нет, — сказал Колька. — Нет, железный дом не вернется.
Точка. Не будет его. Чудеса не повторяются. Второй раз они сюда не попадут. Говори же, не сиди, как похоронах!