Всю ночь у Володьки Токарева изнывал коренной зуб. Прохватило его сквозняком в кабине тракторной днём ещё, а к вечеру щека «подошла» как опара кислого теста, вздулась твёрдым пузырём и стала глянцевой как коробка китайской розовой пудры, которую Наташке, жене, совхоз подарил на восьмое марта. Часов до трёх ночи Володька Токарев честно маялся в постели, надеясь, что пригреет зуб шалью маманиной, да уснёт. Попутно он считал несуществующих баранов, заталкивал голову под подушку и раза три разводил в кружке содовый раствор. Полоскал зуб. Никогда в жизни он и не подумал бы всерьёз, что такая маленькая кость во рту может разбередить всё тело. Болело всё, даже, почему-то, ноги. В три часа безразличная к мукам людским кукушка в часах заскрипела пружинками и, раздвинув пластмассовым клювом дверцы, проскрипела такую отвратительную песенку, похожую не на кукование, а на причитания «бабы яги» из недоброй сказки.
Метнул Володька в кукушку пуховый платок, но долететь он не успел и пластмассовая птица нырнула обратно раньше.
– Бляха-птаха, – без зла заклеймил Володька Токарев кукушку, вывернулся из одеяла и плавно, как балерина, снятая на киноплёнку замедленной съёмкой, переместился к окну. На улице валился сверху медленный желтоватый снег. Казалось, что расхристанные бесформенные хлопья падают, минуя редкие фиолетовые тучи, прямиком со звёзд, блестящих в просветах. И каждая снежинка несёт в сугроб под окнами по капле далёкого золотистого звёздного света.
Хоть и не ко времени, невпопад вроде встрепенулось в нём лирическое настроение, а зуб проникся душевным трепетом Володькиным и притих минут на пять, приспокоился. Плавно, не мотая тело по сторонам, подплыл Токарев Володька к буфету, нащупал вслепую стеклянную вазу, где мать хранила на всякий случай всевозможные таблетки, сунул в горлышко руку, сгрёб в кулак пакетики и пластиночки. В результате кулак получился огромным и без приключений из вазы выбраться не смог. Ваза вместе с кулаком выбралась из буфета, зависла над досками пола и только потом обрела самостоятельность. Она легко соскользнула с руки и на полу уже разлилась стеклянными брызгами. Лекарства при этом как лежали кучкой, так и остались. И не видно было в три ночи ни стеклянных огрызков, ни таблеток и порошков.
– Во! Расшустрился! Чего тебя мотыляет средь ночи? Девки что ли приблызились? – басом сказал отец, не отрывая головы от пухлой подушки.
Грубый голос у него был только спросонок. А так – вполне нормальный, мягкий говор имел батя. Проснулись, ясное дело, все. Мать – Вера Степановна, Николай Антонович, батя, да и младший брат Витька, спавший всегда как убитый, тоже сел на кровати.
– Девки…– съехидничала мама. – Не помнишь, что у сына личного с утра ещё зуб томится, всё нутро раздирает.
Отец смущенно кашлянул и посоветовал утром к Тихомирову пойти, к врачу, который в совхозе был один, но умел всё, что делал практически каждый специалист.
Младший Токарев ничего не сказал, и правильно сделал. У него и днём-то башка не шибко варит. Точнее – язык отдельно работает, а голова сама по себе. В ней, конечно, не то, что у Витьки на языке. Но что именно – покуда ещё семья не разгадала.
А сам Володька Токарев сколько себя помнит – уважал мысли тонкие, отшлифованные природным умом до приятной чистоты. Такие, какие в книгах старых писателей живут. Их, правда разглядеть и понять надо. А вот как раз это Володька Токарев и умел делать не хуже, скажем, совхозной библиотекарши Марии Васильевны, которая университет закончила и среди книг жила как у близких душой и разумом родственников.
Володька Токарев внутри поэтом был, хотя стихи писал редко и сразу прятал их на чердаке в старом дедовском рюкзаке из чистого брезента. Он чуял своё поэтическое существо интуитивно, как птица, которой мама ни разу не чирикнула, что птице положено летать. Он глядел на жизнь не так, как все и видел в ней такое, мимо чего другие умы и взгляды пролетали как ветер вдоль улицы. Без остановок и снижения скорости.