Порой в процессе архивной работы во мне возникала жалость к Феферу, которому предательство не сохранило жизни: он тоже жертва; и можно понять сердобольного Самуила Галкина, однажды содрогнувшегося от отчаяния и потерянности Фефера. Но стоит вспомнить, с какой сатанинской хитростью сталкивал этот человек и губил других, играя на их слабостях, недомоганиях, вере и доверии — на всех открытых, беззащитных струнах их души, — и жалость исчезает.
Еще при жизни Михоэлса Зускин мучительно, до панического страха воспринимал менявшуюся вокруг них жизнь.
Добавлю от себя: не просто «до» 1948 года, а в канун, в преддверье рокового года. Модные ныне угрожающие послания антисемитов через почтовые ящики, а то и через небрезгливую печать были тогда крайней редкостью; видимо, началась властная, направленная психологическая обработка будущей жертвы, так сказать, «психическая атака». Абакумов уже искал у арестованных интеллектуалов подтверждение того, что «Михоэлс — сволочь» и пусть подыхает на ночной улице Минска.
В представлении современников два имени — Зускин и Михоэлс — неразличимы, как сиамские близнецы. А между тем люди они разные, порой полярные, несовместимые. Михоэлс — натура сильная, волевая, занятая не только театральным творчеством, но и творением самой жизни, своей и большого круга зависимых от него людей, занятая направленным и осмысленным развитием еврейской культуры. Михоэлс не тяготился постоянной связью с человеком, по существу его антиподом, однако мнительный, щепетильный, рефлексирующий Вениамин Зускин, случалось, страдал, не имея сил отойти, разорвать слишком тесный круг.
Поразительно, но и в судебном заседании, обращаясь к людям, которым были безразличны иные психологические тонкости, Зускин пытался втолковать им, как трудна была его жизнь рядом с Соломоном Михайловичем, как тяжелы были вериги
их дружбы, любви и сотрудничества.Горькая обида и ошеломленность: будто у него отнята собственная жизнь, а есть только жизнь двойника, приставка к чужому существованию.