«С Лозовским я в жизни разговаривал один раз и сказал ему всего пять-шесть слов. Это было 3 октября 1943 года, в день открытия сезона. Шел „Тевье-молочник“, последний спектакль, где участвовал Михоэлс. Подходит ко мне билетерша и говорит: „Соломон Михайлович просит вас подойти к Лозовскому и пригласить его от имени Михоэлса зайти к нему“. Я подошел и сказал: „Соломон Абрамович! Соломон Михайлович приглашает вас и вашу супругу за кулисы“. Вот и все мое знакомство с Лозовским».
Следователь понимал, что Зускин говорит правду, но какое значение имеет правда, если заранее определены тесные преступные связи
!«ЧЕПЦОВ: — Вы заявили, что считали и считаете Михоэлса националистом.
ЗУСКИН: — Я с ним никогда не разговаривал на такие темы. Я отрицаю все показания и сейчас говорю правду… Формально я несу ответственность за деятельность ЕАК, хотя меня ввели в президиум, даже не спросив, но конкретно ни в чем абсолютно, ни по линии комитета, ни по линии театра, я себя виновным не признаю
[93].ЧЕПЦОВ: — Когда вас арестовали?
ЗУСКИН: — 24 декабря 1948 года.
ЧЕПЦОВ: — И в тот же день вы дали показания, признали себя националистом и рассказали о националистической деятельности комитета. Вот протокол вашего допроса.
ЗУСКИН: — Мне подсказали все это. Там, например, есть показания о Крыме, но я только здесь узнал о крымском вопросе, о том, что он стоял в январе 1944 года… Почему я дал показания о Крыме? Меня привели на допрос в совершенно одурманенном состоянии, в больничной пижаме… Мне говорят, что я государственный преступник требуют показаний о моих преступлениях. Мне заявляют, что следствию уже все известно, я отвечаю, что не знаю, за что меня арестовали. Мне начинают читать чужие показания и требуют подтверждения, и я, находясь в полубессознательном состоянии, „говорю“ — говорю, пусть это слово будет в кавычках — о Крыме и обо всем, о чем не имею никакого понятия… Что я знал об американской „разведке“ Михоэлса? Я узнал, что он встречался там с Чаплином, с актерами, с деятелями науки, например с Эйнштейном. У Михоэлса жена русская, и у них одна комната. К ним всегда приходили русские родственники, а Михоэлс как джентльмен в присутствии русских не будет говорить по-еврейски. Дома вы бы не услышали ни разу ни одного еврейского слова. Дети его тоже по-еврейски ничего не понимают. Его „национализм“, может быть, парил в облаках ЕАК, а в театре он ни разу не позволил себе этого»
[94].