— А фуражка мне не нужна. Я ухожу. Чем мог, тем помог Элишеве, Царствие ей Небесное! Лучшей еврейки, чем она, в Мишкине, а может, и во всей Литве не было. — Он порывался еще что-то сказать о ней, чтобы сгладить невыгодное впечатление о себе, но не стал ворошить истлевшее прошлое — вскинул в прощальном приветствии руку и, сгорбившись и не оглядываясь, поплелся к проселку.
Из погребальной пристройки выскользнула взъерошенная, бледная Данута-Гадасса с платьем и обувью покойной, которые она не знала, куда деть…
— Все готово, — сообщила она Иакову, развесив на солнцепеке платье и водрузив туфли на колышки плетня. — Выносите!
Иаков в потертой ермолке и Ломсаргис в старом картузе старика Эфраима бережно вынесли из пристройки Элишеву, донесли утопленницу до последнего пристанища и под рыдание Дануты-Гадассы опустили в яму.
Когда Иаков засыпал могилу, он начал тихо бормотать заупокойную молитву — кадиш:
— Йитгадаль вэйиткадаш шмэй раба… (Да возвысится и святится имя Твое…)
Чуть поодаль от него под сосной по-литовски отрешенно творил свою молитву Ломсаргис:
— Амжина рамибе, Виешпате, дуок… (Даруй, Господи, вечный покой…)
Мольба пересекалась, сливалась воедино, и у Дануты-Гадассы холодела спина от этого похожего на заклинание, дружного и ревностного бормотанья.
В синем, без единой помарки небе им внимали оба Бога, исстари спорящие друг с другом из-за своего величия, и каждый из них по-отцовски обещал, что примет Элишеву Банквечер — Эленуте Рамашаускайте в свои объятья и воздаст сторицей за то, что ей не было воздано на земле.
Только Данута-Гадасса не молилась, а продолжала рыдать взахлеб, ибо верила, что в отличие от слов, которые можно найти в псалтыре и в молитвеннике, в драмах и трагедиях, настоящие слезы ни у кого взаймы не возьмешь. Они всегда свои.
Нарушая святость молитвы, во дворе протяжно заржала лошадь, и Ломсаргис заторопился с кладбища.
Подойдя к телеге, он несколько раз похлопал свою вороную по крупу, лоснившемуся в лучах полуденного солнца, снял помятый картуз, протянул его Иакову и сказал:
— Мне пора. Товары оставляю вам. Варите, жарьте, пеките и ешьте на здоровье. — Он подтянул подпругу, забрался на облучок, взялся за кнут и добавил: — По пути с базара или на базар постараюсь иногда навещать вас… и Эленуте…
— Спасибо, — сказала Данута-Гадасса.
— Не за что.
— Хоть вы будете иногда за ее могилой присматривать.
— А вы что — не будете?
— Мы тут за могилами присматривали десятки лет, но скоро с Божьей помощью собираемся покинуть кладбище. Уйдем отсюда. Евреев нет, умирать некому…
— Куда уйдете? — спросил Ломсаргис.
— Мама! Господин Ломсаргис спешит домой… Ты в другой раз расскажешь ему о своих планах, — вмешался в разговор Иаков, смекнув, куда она клонит.
— Иакова зовут в Скаруляй, в батраки. — Данута-Гадасса боднула головой воздух в сторону сына. — Условия хорошие… Сенокосные луга, пасека, пруд с карпами… конюшня с породистыми лошадьми. Куры, гуси…
— Что ж, раз решили уйти, остается только пожелать вам удачи, — промолвил Ломсаргис.
Данута-Гадасса ждала от него других слов — человек взял бы и просто сказал: перебирайтесь ко мне — и все дела.
Но Ломсаргис не клюнул на ее наживку.
— А как же Эленуте? Неужели от Эленуте и следа не останется?
— От всего кладбища следа не останется. Камни уже растаскивают, — сказала она. — Кому пожалуешься, кому сообщишь, если сам Господь Бог — Главный полицейский — не может навести на свете порядок. — На сей раз Данута-Гадасса боднула головой небо. — Теперь повсюду хозяйничает его величество Сатана, у которого ба-а-а-аль-шая паства и который расплачивается с ней не священными заповедями, а наличными денежками.
— До свидания, — сказал Чеславас, вспомнив про бедную Пране, и дернул вожжи.
Лошадь радостно зафыркала, и телега покатила со двора.
— Ну что ты наплела ему про Скаруляй, про луга, пасеку, карпов? — упрекнул ее Иаков. — Это ж неправда.
— А что, по-твоему, правда? — взвилась мать. — Немцы? Их подкаблучники? Голод? Рвы в Зеленой роще? Старость? Ненавижу правду! От нее кровью и тленом разит!
— Ты устала. Тебе надо полежать, поспать. Снесу в избу все, что оставил Ломсаргис, и заварю тебе валерьяновый корень.
— Мне бы сейчас не твоей валерьянки, а мышьяку… Один раз, незадолго до твоего рождения, я уже пыталась так в корчме успокоиться, но чертов корчмарь подменил мышьяк каким-то усыпляющим сиропом…
— Ты зря так волнуешься… Поставим Элишеве скромный памятник…
— Памятник? Элишеве? Ты с ума сошел! Кому теперь, кроме мародеров, нужны новые памятники на еврейском кладбище, когда они ломами старые крушат?
Данута-Гадасса не стала допытываться у него, где он добудет и как доставит сюда надгробный камень — не взвалит же на плечи и не понесет? Бессмысленно было ему доказывать, что самые прочные памятники — не из гранита, не из мрамора, не из полевого валуна, а те, что строятся в сердце и дыханием живых из рода в род передаются по наследству. Она знала, что он все равно сделает по-своему.
— Я чувствую, что мне придется уйти отсюда одной…