– Теперь Артур может претендовать на трон. – Нимуэ поднимает голову и смотрит прямо на меня. – И законность этого уже подверглась сомнению – теми, кто может воссесть на этот трон и погрузить мир во тьму. Теперь ему придется покинуть Авалон – и вам вместе с ним.
Мне стоило этого ожидать, но слова ее все равно ощущаются как пощечина.
– Не слишком ли рано? – Я качаю головой. – Мы так мало знаем…
– Ты никогда не узнаешь
– Но здесь мы в безопасности, – замечаю я. – Все мы.
– Так будет и впредь. – В ее голосе проскальзывает грусть. – Но вас растили не для этого. Вы должны стать героями.
Нимуэ уходит, и я сажусь за станок, но не касаюсь нитей. Вместо этого я складываю руки на коленях. Моргана как-то назвала меня скромницей, которая боится заговорить даже со своей тенью при свете дня. Девушкой, которая готова терпеть всю мировую несправедливость. Девочкой, которая исполняет волю своей матери без лишних вопросов.
Она не ошиблась, но… я выросла. Я больше не та девушка. И все же…
Все же я страшусь момента, когда войду в ворота Камелота. Не только из-за видений и темного будущего, нависшего над всеми, кого я люблю, но и потому, что я оставила ту девицу, камелотскую Элейн, там. И если вернусь я, то, может, вернется и она.
3
Мне часто приходилось напоминать себе о том, за что я люблю мать.
В детстве я составляла списки – мысленно, про себя, – когда она произносила что-то особенно жестокое. Они были лекарством против ран, которые наносили ее слова. Но этого лекарства не хватало надолго.
– Элейн, ты совсем меня не слушаешь, – произнесла она в тот день, который все изменил.
Мы завтракали вместе – как и в дни до этого – в серой каменной башне с одним-единственным окном, которое почти не пропускало свет. Все вокруг казалось почти призрачным и монотонным.
Когда я вошла в Камелот впервые – мне было восемь, – он поразил меня шумом, яркостью и толпами людей. Наша серая башня словно стояла совсем в другом мире. Могло пройти несколько дней, а то и недель, прежде чем к нам заходил кто-то, кроме нашей немногочисленной прислуги. Но слово
– Прошу прощения, мама, – ответила я ей тем утром, уткнувшись в тарелку.
Чаще всего мы ели сухари и масло, ведь желудок матери не выдерживал ничего с более насыщенным вкусом. Она настояла на том, чтобы я съела только половину сухаря – а то вдруг не влезу в платье, которое приготовили для банкета в конце недели. Желудок мой открыто протестовал, но я давно уяснила: лучше мириться с этим, чем с последствиями протестов против подобного отношения.
Мать посмотрела на меня. Глаза ее были такими серыми и бледными, что при определенном освещении казалось, будто у них и вовсе нет радужек.
– Ты заболела? – спросила она.
Я покачала головой.
– Просто плохо спала. Кошмары.
Она вздохнула.
– Что ж, – и ее слова впечатались в меня с силой тысячи камней, – если бы ты не забывала принимать свое лекарство, то сны бы тебя не беспокоили.
Я любила мать, потому что она сама любила меня больше всего в этом мире.
И на какое-то мгновение я подумала: может, стоит возразить. Заверить, что я не забыла про лекарство. Не забыла бы, даже если бы захотела: оно каждый вечер текло по моему горлу, вязкое и неприятное, словно смола, и вкус его оставался со мной до самого утра. И я все равно принимала его, потому что должна была. Но правда сделала бы все только хуже, поэтому я не стала поднимать голову и открывать рот, а продолжила смотреть на крошки в тарелке. Мне так хотелось слизнуть их, но мама вряд ли отнеслась бы к этому с пониманием. Лучше уж я промучаюсь голодом до обеда.
– Не могу даже выразить, насколько это важно, – продолжила она. – Нельзя допустить, чтобы
Я плохо помнила тот день, но от слова «представление» все равно вздрогнула. Мне хотелось объяснить, что это не моя вина, но ругаться с матерью – как пинать булыжник. Она не сдвинется с места, а пострадаю я. Оно того не стоило.
– Я постараюсь не забывать об этом, мама, – пообещала я.