– Вы получили воду! – говорил Ходжа Насреддин чоракцам. – Она избавит вас от голода, нужды и вечного унизительного страха. Это необходимо человеку, чтобы он был человеком, но этого еще мало. Паук низменного своекорыстия, затаившийся в каждом из нас, – вот главный враг нашего взлета и нашей свободы! Изгнать его, уничтожить – иначе нельзя быть людьми, вполне достойными этого наивысшего в мире имени! Пусть все реже звучит в Чораке жадное, своекорыстное слово «я», пусть заменится оно высоким и благородным словом «мы». Прощайте, будьте счастливы на своих полях и в своих домах, всегда и неизменно!
Послышались возгласы благодарности, восхищения; многие прослезились.
Он взял клетку, достал из нее воробья, сильно подкинул вверх. Отяжелевший от слишком обильной пищи, воробей чуть не упал на землю, но вовремя подхватился на крылья и взмыл в небесный простор.
– Полетел в чайхану, к воробьихе, – сказал Ходжа Насреддин. – Оставляю вам этот «алмаз» на память о себе.
Освобождением воробья он закончил все дела в Чораке, – больше ничто его здесь не удерживало.
Еще раз поклонившись чоракцам, пожелав им счастливой жизни, удачи в делах, он подошел к стоявшим отдельно Мамеду-Али, Сафару, Саиду и Зульфии:
– Вы все называли меня Узакбай. Но знайте – это не мое имя, оно ненавистно мне. Я принял его поневоле. Когда будете меня вспоминать – называйте как-нибудь иначе.
– Как же тебя называть?
– Подумайте; может быть, догадаетесь.
Провожать себя он не позволил – ушел один, берегом арыка, за быстрой водой.
Время как будто остановилось.
Долго стояли чоракцы в безмолвии, не отрывая глаз от холма, за которым скрылся их странный, навеки памятный гость.
И вдруг Саид закричал:
– Я знаю! Я догадался!
Он, как спросонья, провел по лицу рукой, словно снимал с глаз паутину:
– Ходжа Насреддин – вот его настоящее имя!
И сразу всем стало все понятно и ясно. Конечно, Ходжа Насреддин!.. И каждый удивился, что не сообразил этого раньше; каждому показалось, что он догадывался, только не до конца.
Санд кинулся береговой тропинкой вслед за ушедшим:
– Ходжа Насреддин! Ходжа Насреддин!
Ему ответило эхо слабым, призрачным голосом, а Ходжа Насреддин уже не отозвался.
Глава тридцать седьмая
Благополучно добравшись до Коканда, Агабек рассудил, что продолжать такой дальний путь в одиночку небезопасно, тем более – с деньгами в поясе; разумнее будет присоединиться к попутному каравану. Пришлось ему задержаться в Коканде; за это время как раз подоспел и Ходжа Насреддин.
Вор встретил его словами:
– Еще один день, и ты опоздал бы. Завтра в ночь выходит караван в Стамбул, и с ним идет Агабек.
– Значит, назавтра у нас будет много работы, – сказал Ходжа Насреддин. – Как чувствует себя мой ненаглядный ишак?
– Он вполне здоров, только скучает. Он полон тоски по тебе.
– Еще бы, такая разлука! Ничего, завтра мы будем вместе. Значит, Агабек еще не был у Рахимбая, не предлагал ему драгоценностей?
– Нет, не предлагал. Я слежу за каждым его шагом.
– Сам аллах помогает нам!
Они сидели в маленькой чайхане, захудалой и грязной, с кошмами вместо ковров, чугунными кумганами вместо медных, сальными светильниками вместо масляных; приниженно и робко она выглядывала из переулка на главную базарную площадь – как нищенка, случайно попавшая на богатый пир и понимающая, что здесь ей не место. И в самом деле, здесь было ей не место, среди пышных больших чайхан, опоясавших площадь огнями, наполнивших вечерний синий сумрак трубным ревом, визжанием сопелок и грохотом барабанов для заманивания гостей.
В одной из этих пышных чайхан остановился Агабек, вор указал, в какой именно.
– Он – визирь, ему и к лицу только богатая чайхана, – отозвался Ходжа Насреддин.
Веял мягкий, бархатистый ветерок; город, истомленный дневным оглушающим зноем, блаженно отдыхал, погружаясь в прохладу и свежесть ночи; было новолуние, месяц только наметился в небе тончайшей изогнутой линией – «бровью ширазской турчанки», как сказал в свое время Хафиз… Ходжа Насреддин всегда любил такие часы больших, многотысячных городов – этот короткий спад бурливой жизни, как будто набирающей сил для нового утреннего прибоя. Он давно постиг тайну жизненной полноты – в противоположностях: в трудах, без которых нет радости отдыха, в опасностях, без которых нет радости победы; вот почему сумеречное затишье, столь ему нестерпимое в сонном Ходженте, здесь, на огромном кипучем базаре, было для него пленительно-прекрасным в своей мимолетности.
С такою же полнотой души, с благодарственным восхвалением жизни встретил он и многошумное, пестро-цветное утро, вспенившееся толкотней, сутолокой, водоворотом разноплеменных толп, нарастающим ревом, слившим в себе все мыслимые и немыслимые земные звуки. Поднялась пыль и замутила небо, заскрипела на зубах, набилась в ноздри; земля, разогреваясь под солнцем, как будто втягивала в себя длинные светлые тени, сгущая их до полной черноты; изразцы минаретов раскалились, расплавили вокруг себя воздух: еще полчаса – и на базаре нечем стало дышать!