После долгого и тяжелого сражения за Подгорное батарея приводила себя в порядок. Банником очищали от гари и копоти минометные стволы, смазывали маслом, наводили марафет в окопах, будто собирались прожить в них очень долго. Небензя на своей Варварке отвез в полковую санчасть помкомвзвода Чепурнова и еще трех бойцов, раненных при смене позиции. На обратной дорого захватил сухарей, сахару, табаку да еще принес новость: сегодня на батарее должен быть почтальон. Кинулись писать письма. Я прилег на солнышке, положил клочок оберточной бумаги на пустой лоток, достал карандашный огрызок. «Дорогая мама!» — только-то успел написать я.
Кто-то тронул меня за плечо. Возле меня сидел сержант Булавин и загадочно улыбался каким-то своим мыслям. Был он человеком задумчивым, неразговорчивым, скромным, в училище очень любил писать заметки в боевой листок, хотя грамота у него была небольшая, заметки получались корявые, порой смешные. Заметки помещали: такому солидному автору отказать было неудобно, как-никак он сержант, командир отделения.
— Ты видел сахар, который нам только что раздали? — спросил меня Булавин.
— Не только видел, но уже съел.
— И не заметил, что сахар красный? — Сержант достал из брючного кармана тряпицу, завязанную узелком. В нем лежала его порция сахара, — Смотри! Видишь, совсем красный.
Сахар был желтоватый. Со значительными примесями ниток, мешковины, всякого сора.
— И не замечаешь, что он весь пропитан кровью Эдика Пестова, моего наводчика? — усмехнулся сержант, завязывая тряпицу, — Вот и Толя Фроловский ничего не увидел. Значит, не всем открывается эта кровь.
Я заметил, что, легок на помине, Толя Фроловский делает мне какие-то знаки.
— Булавин и тебе показывал свой сахар? — спросил Анатолий, когда сержант ушел. — После гибели Эдика с ним что-то случилось. Заговаривается, бормочет, ничего не поймешь. Боюсь с ним спать в одном окопе. Задушит ночью или что-нибудь еще натворит. Может, повредился в уме?
Кончался душный день. Наступали сумерки. Последняя стая «лапотников» сбросила бомбы на дымящиеся развалины Подгорного. Сгущалась ночь. Над немецкой передовой, откатившейся теперь к Подклетному, повисли осветительные ракеты.
Мы проснулись от жуткого, раздирающего душу крика. Сержант Булавин стоял на гребне высоты, сжимая в руке узелок с сахаром.
— Вон они идут! Стреляйте! — вопил Булавин.
Подняв руки, сержант откинулся назад, потерял равновесие, упал на спину и покатился вниз. Спросонья нас всех обуял ужас, я почувствовал, что ноги мои отнялись, язык прилип к зубам, гортани. Если бы в тот миг и в самом деле появилось хотя бы трое немцев, они бы переловили нас всех, как птенчиков.
Дикий вопль сошедшего с ума сержанта разбудил не только нас, но и немцев. Вражеский пулеметчик дал слепую очередь. Ему ответили с нашей стороны. Хлопнула мина. Началась беспорядочная стрельба, которая долго не утихала.
Спать уже не пришлось. Получили приказ выдвигаться вперед. Пришлось оставлять прекрасные позиции и опять рыть новые окопы. Я слышал, как командир роты Хаттагов сказал политруку Парфенову:
— Доказывал, что менять позиции не имеет смысла. Миномет поражает цели на три тысячи, поэтому триста метров нам никакого выигрыша не дадут. Да разве с ним поспоришь! «Выполняй приказ! Вперед!» Вот и весь разговор.
Кто отдал такой приказ, Хаттагов не назвал.
Утро застало нас на высоте с отметкой 164,9. На высоте, где спустя два часа погибнет наша минометная рота.
Через много лет, впервые после войны попав в Воронеж, я попросил в обкоме партии машину и поехал по Задонскому шоссе к селу Подгорное. И вдруг из окна «Волги» увидел высоту, на которой окопалась тогда наша рота. Впереди по-прежнему лежало пространство ничьей земли. Город еще не дошагал сюда своими многоэтажными домами, а пшеничное поле обошло высоту стороной, словно боясь потревожить еще незажившие раны: полузасыпанные, поросшие осотом минометные окопы, воронки, выщипавшие южный склон, как оспа лицо.
Сколько лет я хотел побывать у этой высоты с отметкой 164,9! Хотел и страшился. Было безумно тяжело вернуться в тот жаркий июльский день сорок второго года, когда вражеские автоматчики вышли на позиции нашей батареи.
Но, пожалуй, сильнее давнего страха было чувство какой-то стыдливой неловкости, щемящей вины за то, что ребята остались навсегда здесь, под этим холмом, а я вернулся с войны…
Неподалеку тарахтел экскаватор. Он тянул траншею для газопровода, выбрасывая в отвал жирные, лоснящиеся комья земли. Черные металлические трубы, разложенные вдоль отвала, были едва различимы на черном фоне земли. Трасса шла к холму, и мне показалось, что экскаватор ткнется своим ковшом в артиллерийскую воронку, где похоронены без гробов мои товарищи…
— Вы же хотели погулять по полю, — обернулся ко мне молоденький шофер. — Мальчишки до сих пор подбирают здесь гильзы, осколки. Одному пареньку повезло: нашел почти целый стабилизатор от мины. Может, возьмете осколочек себе на память?
— Осколочек на память я тут уже давно подобрал и ношу всегда с собой, — сказал я. — Хирурги не смогли его достать.