Смотреть там, стало быть, не на что. Но зато много радостного дарит это окно слуху: в первую неделю апреля где-то совсем рядом завелась птичка, заливающаяся кенарем с часу, примерно, ночи и до половины пятого. Три дня ушло, чтоб сообразить, что: а) канарейки не живут в московских дворах, б) не поют по ночам, в) это соловей. С половины пятого орать начинают вороны, а воробьи, птахи шустрые, склочные и вроде бы никогда не молчащие, просыпаются только вместе с людьми.
Еще несколько раз за ночь можно услышать поезд – очень тихо, издалека – именно так, чтоб колыхнулась в душе смутная романтика странствий и детские какие-то воспоминания.
Обычно же здесь совсем тихо – настолько, что и рык заплутавшей в закоулках машины, и разговор старушек, бредущих из булочной, и редкий лай рыжей колченогой псины, живущей тремя этажами ниже, и детский вскрик – все эти мирные, ласковые, уютные звуки – все в радость, все ложится на сердце, не вызывая раздражения и протеста.
Не знаю, надолго ли со мной это окно и это жилье – случайное, но привычное именно своей случайностью, – их таких много было. В этой маленькой квартире, как бы ни была она мала, полно каких-то узких коридорчиков с тесными и резкими поворотами, острыми углами, стенными шкафами, у которых вечно не закрываются дверки и из которых набрасывается на тебя, как анекдотический скелет, тугой и пыльный рулон вытоптанного ковришки, свернутого за ненадобностью и вжатого в упругую груду вещей.
…Здесь полагалось бы наконец прояснить ситуацию, без лишних предисловий перейдя к более содержательной информации – я, мол, такой-то и такой-то, возраст, семейное положение, род занятий, и суть моего рассказа в следующем… Читатель ждет уж рифмы «розы».
Так на!..
Я – человек, и позволю себе заметить – мужчина, названный при рождении Николаем в честь деда по отцовской линии, а спустя несколько дней неожиданно записанный в документах совсем под другим именем, ни в чью не в честь, а просто по капризу матери. С тех пор Николаем меня не зовут. Случилось это тридцать четыре года назад, из чего несложно сделать вывод о моем возрасте. Основной род моих занятий – скука, слушание и размышления, занимающие от трети до трех четвертей моих суток, в зависимости от того, в какой степени агрессии пребывает во мне бессонница. Еще одну треть занимает обычно служба, не имеющая ничего общего ни с моим образованием, ни с настроем души.
Из интимных подробностей моего существования могу сообщить следующее. С некоторых пор я не терплю, когда кто-то надевает мои тапочки, вытирает руки о мое полотенце и остается в моей постели до утра. Поэтому я живу один. Чай я пью только с лимоном, кофе – только с молоком или же кофе-мокко, как его подают в кофейне на Тверской, неподалеку от Пушкинской площади.
Последняя подробность – шесть лет назад я убил человека.
Можно было бы начать так: «Ее звали, скажем, Марией…» – или: «Назову ее Анной». Но я этого делать не буду: приводить ее подлинное имя нет охоты, а никакое другое не подойдет этой женщине.
Как я познакомился с ней? Более чем банально – в какой-то душной компании, на вечеринке (это как раз то, что называется «склеить девчонку»), оттуда она ушла вместе со мной, чтобы больше не оставлять меня в покое ни на миг.
Впрочем, я сам не мог бы ее оставить, не мог бы даже подумать об этом, по крайней мере в первый год нашего сосуществования – из-за постоянной потребности видеть ее, чувствовать рядом, держать за руку. Позже эта потребность переросла в стойкую привычку – сначала привычка была приятной, потом эмоциональная окраска потускнела и стерлась, как стирается она, когда привыкаешь к месту или распорядку дня.
В ней было мало роста, но зато с избытком всяких эмоций и чувств. Она буквально изливалась ими по поводу и без. Не помню, чтобы она говорила «мне это нравится» или «мне это не нравится» – всегда: «обожаю это!», «терпеть этого не могу!». Оперировала превосходными степенями с цирковой легкостью, касалось ли дело похвалы или порицания, образа жизни или печеных яблок.
Какой она была, я не знаю. Разной. Всякой. Несведущей в том, что составляло основу тогдашней моей жизни – в литературе, в театре. При этом глупой ее едва ли можно было назвать – ума ей доставало, чтобы, судя обо всем на свете с невозможной категоричностью и детской горячностью, тем не менее проникать в глубинную основу предмета. Наверняка было в ней то, что принято называть творческим началом – дар точно и быстро вычленять поэтический образ, затерянный в будничном явлении. Взглянув на прыгающего пуделя с развевающимися ушами, она радостно восклицала: «Смотри, собака-бабочка!»; перебирая в ладошке розовый и желтый бисер – граненый, блескучий, – улыбалась: «Икра золотой рыбки». Такое происходило с ней часто, но ни к чему не вело: ей вовсе не хотелось реализовать это свое внутреннее зрение на всякие чудесные вещи, спрятанные в вещах обыденных, – писать стихи, например, или картины.