Допив чай, он сразу вышел из-за стола и в предрассветной серости спальни провалился в поющий, сверкающий колодец, населенный еле слышными мелодиями, которые он силился разобрать сквозь шум воды, и атласными женщинами, наигрывающими веселые песенки серебряными ложками на зрелых виноградинах, а когда утро уже перевалило за середину и на улице разлился молочный свет, откуда ни возьмись появился старик с клочковатой бородой и впалыми черными глазами: он стоял под фонарем у заколоченного киоска и хитро улыбался.
На первые две недели января выпадали каникулы. Для Александра это не играло никакой роли. Он, по обыкновению, выходил из дому спозаранку и, по обыкновению, шел куда угодно, только не в школу. Вторая пятница наступившего года застала его на скамье в парке неподалеку от дома: он наблюдал за голубями, которые рылись в мусоре возле переполненной урны. Голубей он не особо любил, а если совсем честно, то просто терпеть не мог: такие надутые, гладкие, такие самодовольные, важные, а на ощупь — ему ли не знать — костлявые, мелкие, дрожащие, не птицы, а мыши в перьях. Но все равно, сидя на холоде, в безлюдном сквере, и наблюдая за этими пернатыми, он благополучно коротал время.
Когда голуби наглотались объедков и поковыляли дальше, он запрокинул голову и надолго замер, вглядываясь в летящее мимо него серое, плоское небо, которое неустанно разворачивало быстро набухающие от ветра могучие паруса облаков и держало путь неведомо куда — наверное, к другому небу, что поярче и поглубже, за тридевять земель, откуда не виден убогий сквер, застывший город, неподвижный день. В конце концов он пошевелился, будто стряхивая сон, расправил плечи, нащупал под скамьей осколок бутылочного стекла и принялся вырезать на стылом дереве свои инициалы, благо среди кривых сердечек, всякой похабщины и нерешаемых подростковых уравнений типа «О + В = любовь» оставался свободный пятачок.
— Вот так, — выговорил он вслух, закончив дело. — Послание человечеству, на вечную память.
Он поразмыслил, не приписать ли еще короткое матерное словцо, но от ледяного, острого стекла у него свело голые пальцы, да и пустого места не осталось. Швырнув зазубренный осколок в сугроб, он встал со скамьи и пошел болтаться по городу.
На одной из близлежащих улиц грузчики в толстых рукавицах кряхтя вытаскивали из фургона громоздкие ящики; он остановился и глазел до тех пор, пока его не шуганули. За углом находился кинотеатр; туда он и направился. У касс воняло мокрой кирзой и застарелым табаком — урны щетинились окурками. Без особого интереса он пробежал глазами афиши: репертуар не менялся с ноября, здесь крутили все тот же документальный фильм «Кузница справедливости» и какую-то эпическую драму — на афише была изображена неистово сверкающая глазами троица полуобнаженных рабов, которые втаптывали в мраморную пыль изнеженного негодяя в расшитой драгоценными каменьями тоге. Ни один из этих фильмов Александр не смотрел: денег не было. Только он принялся изучать — во всех соблазнительных подробностях — низвергнутую статую на пылающем заднем плане афиши, как двери зрительного зала со стоном распахнулись и оттуда тонкой струйкой потекла утренняя публика. Он с надеждой вглядывался в чужие лица: если подгадать, когда человек, еще не успев сделать равнодушную мину, застегнуться на все пуговицы и усвистать по своим делам, сощурится от неяркого зимнего света после киношной темноты, можно увидеть его лицо как оно есть, вскрытое, будто спелый плод, а в глазах, увлажненных и неспокойных, распознать горе, тоску или мечту. Когда выпадала такая удача, ему ненадолго становилось легче на душе — не так одиноко. Впрочем, на этот раз выходящие из дверей женщины — не то шестеро, не то семеро — выражали своим видом только усталость. Одна тянула за руку упирающегося мальчонку, другая зевнула, помедлила и пронзила Александра недобрым взглядом.
— Чего уставился? — прикрикнула она.
Александр отправился дальше.