Кто сколько-нибудь прикосновенен к литературным кругам, тот хорошо знает, сколько боли, неверности, страха и унижения заключается в двух словах
Байрону легко было быть Байроном. Во-первых, его талант был лишь талантом, лишь редко достигавшим гениальности, во-вторых, направление его мысли и свойство его таланта вполне совпадали с общим течением умственной эпохи, требовавшей этой монотонной марсиальной напевности отъединенного, но все же человеческого, слишком человеческого, гордого я. Его произведения были обречены на большой и даже на огромный успех, как сам он был обречен на то, чтобы не оставить никакого прочного влияния в английской и европейской литературе и, не создав школы, не иметь преемников, — кроме современников, слишком часто именуемых, совершенно неверно, байронистами, ибо общие умственные течения были тогда таковы и мы легко даем ходкую кличку целому движению, несправедливо означая его именем одного из отмеченных удачей соучастников. Кроме того, и, быть может, превыше всего, Байрон жил в Англии и в Европе, где уж много сотен лет была готовая литературная аудитория, а не в Америке, где общество состояло, да и теперь состоит главным образом из искателей доллара и учредителей деловых предприятий, и где умственная грубость и художественная тупость — господствующий факт. И Байрону как раз кстати пришлось его лордство и его богатство. Многое изменилось бы в его жизни и его судьбе, если б не было ни того, ни другого. Благословим его судьбу — но не лучше ли другая, хотя и мучительная, с ущербами явными и с внутренним блеском сокровенным?
И Шелли, который неизмеримо интереснее как личность, нежели Байрон, и гораздо плодотворнее и своеобразнее его как поэт, в конце концов легко было быть Шелли. Вся обстановка его жизни, все исторические и личные обстоятельства ее клонились к тому, чтобы закрепить его духовный лик в тех чертах, которые были ему дарованы Судьбой, а не исказить их. Красивый цветок, который часто смотрит печально, но в красивом саду он растет, и если часто он обрызган росой, как слезами, он от этого только еще живей и еще красивей. И Шелли была дана Судьбой радость не только не нуждаться самому беря его жизнь в целом — но и иметь возможность бросать золотые кружочки золотых возможностей своим друзьям и любимым. И Шелли мог петь свои песни жаворонка, мог создавать волшебный сад для своей царевны Мимозы, не думая ни о чем, кроме поэтической услады, и, написав одно из своих несравненных видений, в которых звезды целуются с цветами и ветры поют убедительно, он не должен был, роняя розы в грязь, мучительно размышлять о необходимости продать свое сновидение. Жизнь Шелли — волшебная греза, исполненная и великой жертвы, но жертвы, взнесенной в тот светлый воздух, где рождаются сияющие венцы. Земле с ее кровью и грязью, с ее сумасшедшим опьянением жестокостью и жесткостью, нужны еще и другие жертвы, смещающие своим ликом и возбуждающие в душе не только глубокое сочувствие, но, быть может, и оставляющие в ней скорбное недоумение.