Я чуть не забыл сказать, что тот вечер был особенный. Пришло время пояснить, почему. На меня своими 44-мя ставнями глядел настоящий дворец, расположенный на другой стороне узкой улицы. В лучшие времена бедному семейству, проживавшему здесь, пришлось нанять и выделить содержание специальному человеку, в ответственность которого вошли открывание и закрывание этих ставен. Думаю, на весь процесс у него могло уходить от 15-ти до 30-ти минут в зависимости от настроя. Так вот, именно в этом дворце, в сердце давно демократического города, ровно 110 лет назад, день в день, родился маленький граф, названный родителями Лукино. Ручаюсь, что тогда все ставни были открыты и во всех окнах горел свет, благо лампы накаливания были уже изобретены.
Милан до урбанистов
Но не лампами накаливания был примечателен этот дворец. Даже пришпорив свое вялое воображение очередной порцией забродившего виноградного сока местного производства, нам сейчас трудно представить, что когда-то этот дворец буквально нависал над водной гладью, не широкой (на судоходных отрезках ширина доходила до 9 метров), но глубокой и темной, опоясывавшей весь город. Это был средневековый ров, отделявший сердце города от активно разрастающегося пригорода.
Что до самого города, он своими климатическими особенностями мог тогда соперничать с Венецией, Амстердамом и даже годящимся им в правнуки Санкт — Петербургом. Испещренный каналами, призванными вбирать в себя соседние реки и речушки, город на протяжении многих веков был буквально укутан в непроглядные туманы. Всему виной была и остается Паданская низменность, постепенно сползающая от Альп к морю. Бегущие с гор водные потоки, прежде чем добежать до моря, образовывали в этой низменности самое что ни на есть болото. На границе болота и построили этот город, по-древнему “Медиолан”, а по-нашему Милан. Построили якобы для торговли, но мы — то с вами знаем, что совсем не за этим. А затем, чтобы обязательно был такой северный (по меркам Италии) город, где бы мог родиться Висконти и Мандзони, который Алессандро39
, где мог умереть Верди, куда мог заезжать Леонардо, который Да Винчи, где наконец все они могли творить. Построили, чтобы мистика и фантасмагория наполняли его туманные улицы, порождая неясные образы в головах и хронические болезни в легких его сынов.В 1930 году, по прихоти архитектурных новаторов того времени, канал был осушен и засыпан. Туман, а за ним и мистика испарились до лучших времен. Но погребен он оказался под той самой малой кольцевой города, которая так тесно переплелась с жизнью студента — эмигранта, автора этих излияний. На ней была расположена его безрадостная обитель, по ней он опаздывал в свой университет, по ней же он катался со своими друзьями, городскими сумасшедшими, и наконец вдоль нее он убегал от коварных стражей порядка.
Лишь этим самым соседством я могу объяснить причудливую болезнь, приставшую к нему здесь однажды и как будто навсегда. Засыпанный песком и гравием, закатанный асфальтом, канал продолжал источать свои средневековые болезнетворные пары, а московский студент активно вдыхать их.
Отчего я не «октавист»?
В 2016 году от Рождества Христова в бывшем городе каналов нескромный автор этих строк проболел простудой со всеми возможными осложнениями всю зиму от начала и до конца, несмотря на каждодневное парение ног, горячие чаи с имбирем и пуховую куртку с русского севера. Тот, кто во время болезни не может себе позволить чихать на учебу, тот чихает на ней. Мои однокурсники испытывали при этом искреннее изумление. Русский, который чувствует холод и может вдобавок простудиться, был для них очевидным открытием. В ответ на их немое изумление я деликатно отмечал, что такой высокой влажности, как в их треклятом климате, нет больше нигде. К нормальному холоду я, может, и привычен, но этот холод (редко опускавшийся ниже –3 градусов) умудрялся просачиваться не толь-
ко сквозь пух с русского севера — но и сквозь любые утеплители, мною надеваемые, в независимости от их количества.
Где-то к февралю мой кашель приобрел какое-то глубоководное звучание. А в одно прекрасное утро я вовсе не узнал свой голос: вместо того, чтобы осипнуть, он приобрел новый, невиданно низкий доселе тембр. Знал бы я тогда, что такое бас — профундо и что настоящих сибирских «октавистов» в мире сейчас можно по пальцам пересчитать — я бы, наверное, согласился не расставаться с этой странной простудой до конца своих дней40
. Но тогда моего творческого полета хватило лишь на то, чтобы записать под мрачную музыку монологи собственного сочинения о конце света и разослать их друзьям в качестве утренней шутки. Некоторые были настолько впечатлены, что долго потом не отвечали на мои звонки и сообщения — голос, и правда, звучал незабываемо. Особенно для слабонервных.