Эти толстые книги теперь не нужны мне: ведь там,Куда я направляюсь, слова теряют свой вес;Оно и к лучшему. Я меняю их велеречивый советНа всепоглощающее молчанье морей.Море ничем не жертвует, ибо ничем не дорожит,А человек дорожит слишком многим, и когда узнает,что за всё хорошее нужно платить,Стонет и жалуется, что погиб, и он, точно, погиб.X
«Буря» в поэтической трактовке Одена, прежде всего, ars moriendi
– наука умирания, наука расставания. Джон Фуллер замечает, что последовательность действий Просперо, которую мы наблюдаем в пьесе, естественно укладывается в основные категории Кьеркегора: его волшебная феерия – эстетическая фаза, прощение виноватых – этическая, отречение от магической силы – религиозная[136]. Важнейшая в «Буре» идея жизни как сна претерпевает у Одена внутреннюю трансформацию: сон-театр превращается здесь в сон-путешествие.Итак, мы расходимся навсегда – какое странное чувство,Как будто всю жизнь я был пьян и только сейчасВпервые очнулся и окончательно протрезвел –Среди этой груды грязных нагромоздившихся днейИ несбывшихся упований; словно мне снился сонО каком-то грандиозном путешествии, где я по путиЗарисовывал пригрезившиеся мне пейзажи, людей, города,Башни, ущелья, базары, орущие рты,Записывал в дневник обрывки нелепиц и новостей,Подслушанных в театрах, трактирах, сортирах и поездах,И вот, состарившись, проснулся и наконец осознал,Что это действительно путешествие, которое я должен пройти –В одиночку, пешком, шаг за шагом, без гроша за душой –Через эту ширь времени, через весь этот мир;И ни сказочный волк, ни орел мне уже не помогут.Последняя строка неожиданно соединяет старость с миром детства, мимоходом касаясь еще одной грани той же мифологемы сна – на этот раз сна как сказки (ср. у Мандельштама: «В кустах игрушечные волки / Глазами страшными глядят»).
В этой последней части монолога Просперо отплытие в Милан смыкается с метафорой смерти как последнего плавания.
Когда я доплыву, когда я вернусь обратно в МиланИ пойму, что нам больше не свидеться никогда,Может быть, это будет не так уже страшноИ не так уже важно; и впрямь, что такое старик?Глаза, вечно слезящиеся на ветру, голова,Дрожащая, как одуванчик, даже в теплых лучахПолудня; рассеянный, неуклюжий ворчун –И так далее. Когда слуги устроят меняВ кресле в каком-нибудь тихом месте в садуИ укутают пледом колени, смогу ли я удержатьсяИ не рассказать им, что я уплываю одинВ океан, через тысячи волн, через тысячи миль?..Но заговорить – это значит снова хлебнутьСоленой воды. Научусь ли когда-нибудь яСтраданию без иронии и без шутовства?Здесь образы Одена выходят за границы собственно «Бури». Старик со слезящимися глазами и головой, дрожащей в теплых лучах солнца, вызывает в памяти слова Корделии: «Как можно жалости не испытать / При виде этих белых длинных прядей?»[137]
. Мысль о «страдании без иронии и шутовства» – это опять скорее о короле Лире, чем о Просперо. Две пьесы как будто смешиваются в сознании Одена. И финал его монолога – «Последнюю песню пропой, Ариэль, мне» – та самая мольба о последнем утешении, о которой мы говорили в связи с «Королем Лиром».