Гинзбург удачно назвал жилой корпус дома «прямоугольной лентой». В окружении древесных крон риторически выгодно было, контраста ради, натянуть ленту, поставив ее ребром, как натягивают ленту эспандера. Отношение длины ленты (82,5 метра) к высоте (17,2 метра) близко к пяти. Это выглядит энергично, спортивно. Представьте, что дом был бы, скажем, вдвое длиннее или вдвое короче, вдвое выше или вдвое ниже. Энергия архитектурного вмешательства в вольно раскинувшиеся кущи не воспринималась бы достаточно остро; упругая лента превратилась бы просто в стоящую ребром или лежащую плашмя пластину. На обращенной к Новинскому бульвару восточной стороне напряжение ленты выражено пятью темными (в темноте – трассированными светом) полосами – террасой второго этажа, остеклением четырех остальных, тонкими линиями цветочниц и (в первую половину дня) тенями от них. Сдвижные окна самим своим устройством подчиняются направлению воображаемых сил растяжения ленты, а балконы на торцах воспринимаются как устройства для ее натяжения. Не случайно Гинзбург иллюстрировал описание дома в СА чертежами именно восточного (а не западного)618
и южного фасадов. Не удивительно, что на большинстве фотографий мы видим дом именно с этой стороны, ибо западная стена выглядит просто отпечатком внутреннего устройства сооружения; из‐за удвоенной высоты окон ее легко принять за фасад промышленного здания. Я не решаюсь рассматривать дом Наркомфина как парковую гиперскульптуру, потому что он не избавлен от родимого пятна буржуазной архитектуры – «фасадничества», хотя его фасад (разумеется, восточный) бросает вызов буржуазному урбанизму: тех, кто подходит с бульвара, дом НКФ встречает кубом коммунального корпуса с почти сплошь стеклянной северной стеной.То, что коммунальные функции выведены в отдельный корпус, я объясняю двояко – экономически и риторически. С точки зрения экономической это нехитрая уловка: оттого, что кубатура коммунальной кухни и столовой не была включена в экономические расчеты, возникла видимость высокой экономической эффективности жилого корпуса. Интереснее риторический эффект. Коммунальные функции могли бы разместиться и в едином здании вместе с жилыми, как мы видим, например, в марсельской «жилой единице» Ле Корбюзье, премногим обязанной дому НКФ: там детский сад и бассейн подняты на крышу. А ведь ожидать от Гинзбурга совмещения всех функций в едином корпусе было бы резонно, потому что он высоко ценил компактную упаковку функций (его одобрения заслужили, например, «кабинки пассажирского парохода»619
). Как раз океанские лайнеры служат прекрасным примером совмещения функций в едином автономном корпусе. Развивая иронически аналогию с кораблем (а москвичи так и называли дом НКФ – «корабль»), можно сказать, что, если бы корабелы подражали Гинзбургу, они строили бы для помещений общего пользования отдельное судно, которое следовало бы за лайнером (или вело бы его за собой), будучи связано с ним крытым трапом. Очевидно, соседство коммунального корпуса с жилым нравилось Гинзбургу как риторический прием. Куб сугубо коммунального назначения был авангардным выпадом Гинзбурга против буржуазных предрассудков, сопоставимым с «Нате!» Маяковского. В этом смысле он был даже важнее жилого корпуса. А со столь презираемой Гинзбургом эстетической точки зрения куб с ребром десять метров рядом с напряженной лентой восточного фасада эффектно выявляют пластические свойства друг друга.В постсоветский период истории дома Наркомфина, когда он, постепенно разрушаясь, местами становился уже аварийно опасным, я вижу три социальные группы, относившиеся к нему положительно. Прежде всего – архитекторы, единомышленники Владимира и Алексея Гинзбургов (сына и внука Моисея), московские интеллигенты, понимавшие, что обречь на гибель это здание, которое Лужков называл «мусором», было бы преступлением. Они мечтали восстановить его в первозданном виде и сумели осуществить свою мечту.
Другая группа – интеллектуалы, в доме Наркомфина не жившие и воспринимавшие его несколько вчуже в качестве памятника советской культуры – авангардного проекта, не вписавшегося в идеологию сталинского режима. Это здание было для них чем-то вроде инакомыслящей личности, которую власти не уничтожили только из‐за квадратных метров жилья – с паршивой овцы хоть шерсти клок. Интеллектуалов привлекал не столько тот дом Гинзбурга, каким он был, когда его с любопытством осматривал Ле Корбюзье, увидевший в нем первое воплощение «пяти правил новой архитектуры», сколько вся его энтузиастическая и трагическая история, память о «бездне униженья», в которую было ввергнуто это здание, – память, запечатленная в его руинированном состоянии. Советское прошлое переживалось сентиментальным интеллектуалом «как эстетический феномен, как чистая фактура, взращенная великой и бедной цивилизацией»620
. Он не желал возвращения дома Наркомфина к исходному состоянию, и дикой показалась бы ему мысль об этом здании как объекте на современном рынке недвижимости.