Советская власть, получается, была весьма скучна, потому что строго и даже жестоко подавляла здоровое, агрессивное национальное чувство, пытаясь подменить сопровождающее его небольшое веселое кровопускание этнографией и фольклором. Мне кажется, что именно эта скука и погубила государство — ну долго ли можно слушать речь одного и того же тамады, особенно когда стол накрыт бедно. Разумеется, то любовное отношение к нациям, о котором я, по-моему, говорил в начале своих записок, не было обусловлено неким особым гуманизмом (в случае необходимости та же власть откомандировывала какой-то этнос в полном составе из степи, например, в тайгу), просто вся энергия коммунистов уходила на классовую борьбу, и на другой фронт у них уже не хватало сил. Теперь же, когда главная цель, можно сказать, была достигнута, то есть все классы превратились в сборища более или менее одинаковых каторжников, которым была оставлена единственная свобода — валять дурака на работе (похлебку ведь выдавали практически бесплатно), настало время завоевывать следующую высоту, и, чтобы побудить к этому народ, генсек и прибегнул к помощи жестов. Результат был, увы, как всегда, противоположен ожидаемому: большинство людей забросило и тот минимум труда, который, позевывая, еще выполняло, и вышло на улицы послушать тех, кто сам полагал себя пригодными для управления государством. Поскольку должность министра экологии не удовлетворяла честолюбие новых проповедников, они вскоре бросили речи о правильном дыхании и сообщили нам большую новость: что человечество состоит из разных национальностей, на что почти весь Советский Союз поднялся на цыпочки и воскликнул: «Эврика!» Еще какое-то время власть сопротивлялась, боясь (большевики всегда отличались трусостью), что, если дать народам волю, начнется дебош, но в конце концов махнула рукой. Действительно, что может быть лучшей альтернативой надоевшему миру, чем война!
Пальбе все-таки предшествовал небольшой инкубационный период, в течение которого, несмотря на убитое на митингах время, успели сделать и кое-что разумное: например, напечатали массу книг, ранее квалифицированных властью как опасные для людей (крепленые вина опасными, конечно, не были). Я все читал и читал, утром, днем, вечером, иногда даже ночью, и, хотя подобный род деятельности не был для меня совсем уж непривычным, я никогда не получал от чтения такого удовольствия, как тогда. Да и у меня самого, хоть я и не был никаким диссидентом, тоже вышло в журнале несколько таких новелл, в которых цензура раньше обнаруживала подозрительные мысли. Однако на что еще, кроме чтения и писательства, могла пригодиться свобода? В Париж я, разумеется, тоже поехал бы с радостью, но пока у меня были затруднения с тем, как оплатить починку крана (сантехник уже давно имел свободу назначать размер оплаты своих услуг по собственному разумению, надо ли было и еще раздвигать рамки этой свободы?). И, главное, почему из-за свободы надо было собираться в огромные стада на площадях по всему государству, у нас тут еще и под палящим солнцем? О какой свободе можно вообще говорить, если люди, едва избавившись от одних демонстраций, немедленно и по собственной воле затевают новые? Если форма остается той же, значит, и суть не может кардинально измениться: митинги, даже те, где на словах выдавливают из себя раба, на самом деле символизируют рабство — кто, в сущности, эти тысячи людей, которые добровольно глядят в рот единицам, по их знаку повторяют одни и те же тривиальные восклицания и орут до хрипа? Что это их вожди говорили в микрофон такое, чего я раньше не знал, — что я армянин? Это, извините, было у меня даже написано в паспорте.