Исступленно бился Доменико головой об пол, яростно скреб ногтями сверкающий мрамор, орал в отчаянии: «Убейте, мерзавцы! Убейте, бандиты… Не боюсь… Убейте, мать вашу… — И взвыл: — Ааннаа-Ма-рияааа!!»
И все подавило в нем это имя, бесстрастно затих на полу, ожидая смертельного удара, а Мичинио сказал всего лишь:
— Найдется ли игрушка потешнее?! Убейте, говорит! Вставай, малыш, живо, сопляк!
Встал Доменико и, пораженный тем, что ему спустили такую выходку, стоял теперь, чуточку, совсем чуточку гордый собой.
— Да, великолепная идея осенила тебя, хале… Преотлично использую его… А знаешь, и мне пришла забавная мысль…
— Какая, мой полковник?
— Захвачу его завтра с собой к дамам высшего света, получится презабавно, хале, вообрази — аристократки и он!.. Славно придумал ты, Мичинио.
— Оставьте ему немного карманных денег, потешьте самолюбие, хале. — И усмехнулся. — Чтоб человеком себя воображал, поверьте, грандхалле, куда забавней станет.
— Все деньги оставлю, — взблеснул глазами полковник, — будет оплачивать мои развлечения. Представляешь, Мичинио, игрушка-копилка! — Полковник смотрел на Доменико.
— Блестящая идея, долголетия-благолетия великому, величайшему маршалу.
— Две трети всех денег сегодня же преподнесу великому маршалу — неохватного счастья неоглядному маршалу!
— Не лучше ли понемногу преподносить? Чаще будете ублажать великого, несгибаемого.
— И это верно, браво, хвалю!
— А когда прискучит вам, подкиньте мне, хале, — позабавлюсь, пока прирежу.
— Обещаю, моя шуйца. — И полковник перенес взгляд с Доменико на Мичинио. — Сядь, малый…
Будущий канудосец Жоао Абадо жил в сертанах, далеко от мраморного города.
Угрюмый был человек, мрачный — не передать. С утра ворчал: «Почему это тут?.. Почему стул там?.. Где ложка?.. Какая нынче погода?..» А когда жена, не открывая глаз, сонно отзывалась: «Не знаю», — он сварливо кидал: «Ничего не знают, ничего… Будто не слышат — дождь шумит!» И находил новый повод: «Почему брюки не залатала?..» — «Как не залатала…»
— «Да уж, починила, как новые теперь, да?!» — и брал их, недовольный, но брюки оказывались аккуратно залатаны, красиво, и он сердито оглядывал убогое жилье: «Где ножницы…» — «Зачем тебе?..» — «Не твое дело, нужны, значит. Нет чтоб прямо ответить». — «В коробке они, где всегда…» — «Где всегда, — передразнивал Жоао, — где всегда! А когда пользуемся, там они, и тогда они в коробке, а?! — И, позабыв о ножницах, ворчал из-за коробки: — Почему она пыльная, днем я в пыли, вечером в пыли, придешь домой — то же самое, заживо схороните под ней… Схоронили б, да вам кормилец нужен, слуга! Здорово иметь слугу, верно?!» — «Будет, Жоао, чего разворчался, — мягко урезонивала жена. — Ворчишь, брюзжишь, постарел, что ли, пампушка?» От непонятно сладостной «пампушки» сердце у него счастливо таяло, да стал бы он показывать это, как же! Наоборот, вскипал: «Постареешь с вами, только и слышишь — давай, давай! Хотя бы раз сказали: бери, возьми…» — «Вон, возьми еду, собрала тебе с собой, возьми, пампушка…» — «Узнаешь у меня пампушку! — взрывался Жоао, недовольный тем, что жена повторялась, — видно, хотелось услышать еще одно ласковое словечко, другое. — Да уж, наготовила жарено-го-пареного, конечно!» — «Козлятину на угольях зажарила, Жоао…» Пристыженный, он заглядывал в кастрюлю, в которой оставались одни овощи, и смущенно выкладывал из сумки козлятину — для семьи; с собой брал капусту, морковь, не забывая упрекнуть: «Морковь немытая!» — «Что ты, Жоао!» — «Что ты, Жоао, что ты, Жоао!» — повторяй, повторяй — и хорошо пойдут у нас дела…»