— Отвечай тогда, раз не терпится… — И гордо добавил: — Рядом он, наш город, перейдем холм и…
— А что отвечать?..
— Как имя и фамилия?
— Мануэло Коста, — и веселый пастух подмигнул кому-то неприметно.
— Лет сколько?
— Двадцать семь.
— Откуда идешь?
— Из Калабрии.
— Дурачишься! — снова вскипел Жоао. — Будто не знаю, кто ты да откуда…
— А чего спрашиваете тогда…
— Таков порядок!
— Из сертан я.
— Что принес с собой?
— Перво-наперво — самого себя, конечно, всего, с головы до пят, всего — с потрохами.
— Опять за свое…
— Трех телок, дядюшка Жоао, и одного буйволенка, моих собственных.
— Не смей называть моего имени!
— Чего сердитесь, я сказал — трех телок и буйволенка.
…Вы здесь ведь, здесь пока… Вот провел вас, прошли мы и каатингу… Не задела вас?.. Чуть царапнула? Пустяки, не обращайте внимания, попробуйте лучше догадаться, почему Мануэло дурачится тут у холма перед Канудосом… Не угадали?.. Волнуется!.. И еще потому, что понимает — не шутить ему больше, ведь за этим холмом заветный город, обетованный, малый пока еще великий Канудос… И не то что веселый вакейро, даже этот всегда молчаливый Жоао пошутил вдруг — и как он решился! Вот, послушайте.
— А Тебя как звать?
— Иносенсио.
— Откуда идешь?
— Из сертан.
— Лет тебе сколько?
— Мне?
— Нет — мне… — передразнил Жоао.
А тот лукаво сказал:
— Вам? Вам, наверно, сорок два — сорок пять.
Жоао смешался.
— Цыц!
Но когда среди других жену с детьми увидел, совсем растерялся, хоть и рад был им несказанно, и старательно чистил кончик гусиного пера, лихорадочно соображая, как быть: не задавать им вопросов — значит, нарушить самим заведенный порядок, а спросить., но какой нормальный спросит жену и детей, как их звать!.. И нашелся:
— Женщины — в сторону.
И впервые порадовался Жоао Абадо тому, что у него только дочки.
Но и великому вакейро не решился задать свои бесполезные вопросы и сам отвечал на них так: «Зе Морейра, да? Тридцать четыре, да?» — и старательно выводил буквы: «Сер-та-нец».
А те три вакейро в сертанах долго тоскливо молчали. Промокшие двууголки небрежно сидели на отяжелевших от дум и сомнений головах. Печально вслушивались в тихий шорох дождя, и когда земля мягко поглотила звуки последних слабых капель, один из них мрачно сказал, вставая:
— Ухожу я!
— Куда?.. — спросил пастух — одно ухо у него было отрублено.
— Не наша эта земля, понимаешь?
— А чья? Я ее обрабатываю.
— Не ты, а жена твоя.
— Не все ли равно…
— Нет, Туго. У пастуха нет земли, нет, — резко сказал стоявший. — На траве он живет.
— А чем тебе трава не угодила?
— Корни у нее короткие, вот чем!
— Ну и что, у нас и деревья есть, у них длинные корни…
— Не ты посадил, не ты взрастил их, Туго, а капуста с морковкой да петрушка не удержат меня тут.
— А что удержало б, Пруденсио?..
— Признаться, и растения, будь они у нас с глубокими корнями, нами выращенные, но нам даже деревья запретили сажать, чтобы стада их не пострадали, чтоб ничто не отвлекало нас от их скотины. Да черт с ними, с деревьями, сам я лишен тут корней, своих у меня нет, хожу по земле и не чую ее, не могу ступить твердо, потому что — чужая она, не наша, и хоть причиню тебе боль, Туго, все равно напомню, как лишился ты уха… Почему и зачем…
Медленно, твердо поднимались сертанцы на холм — один за другим. Впереди всех — Жоао, довольный собой, уверенно подняв голову. У других от волненья теснило дыханье. Зе Морейра спустил детей наземь — нет, не устал он, сами своими ногами должны были взойти они на холм и с высоты своего роста увидеть заветный город, так желал Зе. За ним следовала бледная Мариам, шел Иносенсио, стиснув пальцами мачетэ, и Мануэло Коста, серьезный, даже суровый… Ровной цепочкой поднимались сертанцы на холм, а жена Жоао — ах, женская прихоть! — шаловливо шепнула ему, такому вдруг важному: «Не соскучился по мне, пампушка?» В ее-то годы, дочь на выданье! И, возмущенный подобным легкомыслием, он только промычал в ответ что-то невнятно, но шага не сбавил. Взошли на вершину холма, остановились, застыли плечом к плечу, дыша всей грудью, глубоко, в полную силу, все перед собой поглощая глазами.