На рассвете следующего дня в обезлюденный Канудос вернулся дон Диего, бережно неся под плащом глиняный кувшинчик. Невыразимая печаль была в его глазах, и не вязались с его видом высокомерные движения и шляпа с пером. Горестно взирал он на разворошенный город. Остановился у трупа, но опознать не сумел — обглодан был огнем. Подошел к другому — ничком лежащему канудосцу, опустился на колени, поставив кувшинчик на землю, бережно перевернул тело, помрачнел. «Эх, Грегорио Пачеко, Грегорио!..» — и тихо ударил себя по бедру. Скорбно обходил пожарище, опускался на колени. «Эх, Иносенсио, Иносенсио… эх, Сенобио Льоса, Сенобио…» — и прикрыл рукой руку великого кузнеца. Медленно встал, огляделся, в утренних сумерках пепельно посвечивала седая голова. «Сантос… эх, Сантос…» И снова горестно задумался, потом лицо его едва заметно прояснилось — он поднял кувшинчик и спустился к реке, на берегу снова остановился, и лицо его снова исказили довременные морщины. «Эх, Жоао, Жоао Абадо…» — каменной глыбой застыл угрюмый канудосец… Дон Диего с надеждой заглянул в кувшинчик — в воде неуемно носились мальки… У нас у всех есть своя река… И дон Диего осторожно вылил в свою реку воду с шестью крохотными рыбешками и, довольный, вздохнул с облегчением. Дальше все делал спокойно, невозмутимо: нашел толстые доски, прочно связал их веревкой, срезал с уцелевшего дерева две веточки, очистил от листьев, прикрепил к доскам и повесил на них колокольчики. Спустил этот маленький плот на воду и привязал веревкой к колышку на берегу. Еще раз окинул взглядом опустошенный, развороченный Канудос, тихо, смиренно молвил: «Эх, Мендес Масиэл, конселейро… — На зеленоватые глаза его навернулись слезы. — Эх, Мануэло Коста, Мануэло… — и с безмерным уважением — Эх, Зе Морейра, Зе…» — снял шляпу с пером, швырнул прочь и низко поклонился Канудосу, потом по колено зашел в воду, лег на доски, положив под голову сложенный плащ, достал из кармана мачетэ и не глядя перерезал веревку — маленький плот тронулся, медленно, как сама река, зазвенели колокольчики — последнее проявление его артистизма; и дон Диего неторопливо, деловито провел ножом по запястьям, выпустил мачетэ и погрузил руки в воду. Тихо следовал за волнами необычный, «артистичный» гроб с колокольчиками, оставляя за собой две розоватые полоски, и безмолвно лежал дон Диего, смотрел на небо. Так завершил жизнь возмутитель покоя, пятый великий канудосец. Это не было самоубийством, это было смертью во имя братьев, — эх, дон Диего, дон…
И здесь завершается последняя глава «Канудоса».
ПОДЪЕМ
Припав к стене землянки возле хлева, Доменико грелся под слабыми лучами закатного солнца, изможденный, исхудавший до того, что издали напоминал тонкую вязанку хвороста. Его знобило от холода и голода, он еле стоял, но присесть боялся, тут же провалился бы в сонный дурман. Когда солнце скрылось, он забрался в свое логово, свернулся на драной мешковине в углу, укрывшись такой же мешковиной, и тотчас погрузился, словно был с камнем на шее, в глухой сон, нет, не в сон — в беспамятство…
До света будило его нетерпеливое блеянье, мычанье, хрюканье. Дрожа, выскакивал он на колкий воздух, обхватив себя руками за бока, потирая выпиравшие из кожи ребра. Накормив скотину и всякую живность, понуро принимался за кусок хлеба, который кидал ему скупой хозяин. Доменико на лету подхватывал черствый кусок и долго сладостно обгрызал его перед беспросветно-мучительным, изнурительным днем…