— Господа, — сказал Борис Каминский, — ходить будете гуськом, один за другим. Разговаривать нельзя.
Мы пошли. Впереди меня шел высокий старик с двумя мальчиками. Одного он держал на правом плече, другого, лет восьми, вел за ручку. На левом плече у него висела корзина с вещами.
Мы вошли в лес. В лесу было тихо и темно. Меня удивили огромные, необычайно высокие сосны. Казалось, что их верхушки касались звезд. Шли мы долго. Старик, шедший впереди, часто и глухо покашливал. Устав, он впал в раздражение и начал ругать Америку. Я взял одного из мальчиков и повел за ручку.
— Чтобы она сгорела, — слышал я, — эта Америка, с ее высокими домами и долларами. На кой черт она мне нужна? Разве я в своем городке плохо жил? Как сапожник я всегда имел работу и кусок хлеба.
Сосны равнодушно выслушивали его жалобы.
Через два часа наш проводник, обойдя нас, шепотом сказал: «Скоро казаки. Не курите».
И, действительно, скоро показалась опушка леса. Я почувствовал, что сердце мое сильно забилось. Мы вышли на полянку, где на фоне сине-голубого неба виднелись три силуэта верхом на лошадях. Слышно было, как один из них считал: «Восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один». Я был двадцать вторым.
Затем показался глубокий пограничный овраг, куда я спустился вместе с другими. Там нас поджидали дородные и грубые немецкие солдаты. Они нас хватали за руки и кричали: «Давай на водку!» Мы останавливались, рылись в карманах, доставали деньги и давали им на водку.
«Родина, — подумал я, — осталась позади».
В этот тревожный момент грусть закралась в мою душу. Мне казалось, что я недостаточно нагляделся на мое любимое ласковое украинское небо, романтические степи и курганы. Надо было бы их зарисовать и в Париже, в часы тоски по родным местам, глядеть на них. Все время не покидало чувство, что в моей жизни наступила холодная пора. Когда я выбрался из оврага, я на минуту остановился и оглянулся. Позади была моя родина — Украина.
Первые дни в Париже
Когда стемнело, Федер сказал мне:
— Ну, дружок, поехали на Сен-Мишель. В кафе. Посмотришь ночной Париж, художников, студентов.
И мы поехали. Электричества в Париже еще не было. Горели газовые фонари, слабо освещая улицы. Дома мне показались высокими. Деревья стояли черные, мрачные. Накрапывал мелкий дождик. Фиакр, медленно плывший, остановился у ярко освещенного кафе.
Федер заказал кофе с молоком и круасаны (рогалики).
— Платить буду я, Амшей, — улыбаясь, сказал Федер.
«Я впервые сижу в парижском кафе и пью кофе», — подумал я. Против нас за столиком сидели три молодые женщины в больших шляпах и пестрых шарфах. Они поглядывали на нас, о чем-то шептались и улыбались.
Федер встал, подошел к ним и что-то шепнул одной из них. Потом вернулся ко мне и заявил:
— Дружок, это «ночные бабочки». Они сегодня безработные и голодные. Ты как иностранец, приехавший в Париж, должен их угостить. За кажи им кофе с круасанами.
И, глядя на меня, добавил:
— Ничего не поделаешь, такие здесь традиции.
Он заказал три кофе и круасаны, а я заплатил. Я пытался разглядеть этих ночных девушек. Бледные, усталые лица и худые руки.
— Ну, вот. Ты уже, можно сказать, приобщился к Парижу.
Струнный оркестр играл какую-то уличную песенку.
— Это самая модная теперь в Париже песенка — «Мариетта», — сказал Федер.
В углу сидела группа художников в плащах и шляпах и подпевала. Один из художников зарисовывал «ночных бабочек». Затем, вырывая из альбома листы, дарил их девушкам. Они улыбались и прятали наброски в сумочки.
В двенадцать часов ночи мы вернулись домой.
— В Париже сейчас открываются ночные кафе, но после дороги ты устал, и я познакомлю тебя с ними в другой раз, — на прощание сказал Федер.
Утром Федер повез меня в Латинский квартал искать дешевый отель. По узким улочкам он привел меня в отель. Договорившись с хозяйкой, я уплатил аванс. В номере остро пахло гнилой бумагой и сыростью. Одно небольшое окно выходило на улицу против столовки. В номере стояли стол, стул, этажерка и кровать старомодной формы. Вся мебель, вероятно, была наполеоновских времен.
Осенние миниатюры
Она поправила выбившиеся из-под небольшой шляпки, похожей на ежа, золотистые волосы и упрямо, как-то жестко сказала:
— Я не принимаю никаких угощений, подарков. Ничего есть не буду. И пить не буду.
— Да почему?
— Так. Не все ли равно — почему. Впрочем, быть может, после того, как привыкну к вам… но теперь ни за что.
— Странно. Ничего не понимаю. Но ведь я вас целовал. Все ваше тело целовал. И как! Неужели вам неприятно пить мое вино и есть мой шоколад? Или аппетит у вас — интимная тема?
— Вы — глупенький. Тело мое меня не делает рабыней, а вот ваше вино или деньги или подарки — сделают. Попаду в петлю!