— О его искусстве поговорите и обязательно убедите в том, что о нем будут написаны и напечатаны большие хвалебные статьи. Если критики не согласятся написать, то я — Штеренберг — напишу. Думаю, что все это на него подействует.
И, погодя, грустно закончил наш разговор:
— Желаю вам, дорогой друг, успеха в этой нелегкой миссии! Да за сияет над вами счастливая звезда!
В Москве был март. На неубирающихся улицах лежал еще глубокий снег. Были предательские лужи, но я, доверяя своим обшитым кожей валенкам, смело зашагал по снегу.
Кандинский жил на улице Малая Дмитровка (ныне Чехова, д. № 27), во дворе, в небольшом старомодном флигеле. Звонок не действовал. Я долго стучал. Мне уже казалось, что флигель пуст, что звезда надо мною не светит, но неожиданно и неохотно открылась дверь, и в ней стоял хозяин квартиры, вождь Левого фронта.
— Вы ко мне? — спросил он тихим, настороженным голосом.
— Да!
— Пожалуйста! Не раздевайтесь! Я еще не топил.
Я вошел. Первое, что меня очень удивило, это — две горки аккуратно наколотых и старательно сложенных дров. В Москве в то суровое время дров не было. Я их доставал с большим трудом на товарных вокзалах.
Бросился в глаза сам владелец этого богатства. В новом, сером, отлично сшитом костюме. Ослепляющей белизны воротничок и манжеты. И большой лучезарный галстук. Художник выглядел подтянутым и праздничным, словно готовился к киносъемке.
— Что вас, коллега, привело ко мне? — мягко спросил он.
— Во ВХУТЕМАСе, — сказал я, — упорно носятся слухи, что вы собираетесь покинуть Москву. Верно ли это?
— Да! Я на днях уезжаю в Петроград. А оттуда думаю махнуть в Германию, где меня ждут, ценят и любят.
— Нам непонятно, что вас заставляет покинуть Москву? Вас тут тоже уважают и ценят. Что же вам еще нужно? Печать? Вы ее получите.
Он порозовел. В глазах сверкнул недоброжелательный огонек.
— Я человек болезненный, — сказал он, поглядев на меня. — Бороться за свое искусство у меня нет сил.
— Очень, очень жаль, товарищ Кандинский, что вы так быстро сдаетесь. Жизнь новатора — это бесконечная утомительная борьба и мало радостей.
И тут я решил польстить ему. «Какой художник, да еще новатор, от лести отказывался?» — подумал я.
— У многих молодых художников в глубине души, — начал я ораторствовать, — живет неугасимая страсть к новому стилю. Даже у таких молодых, которые наделены критическим умом, я наблюдал волнующую любовь к новому искусству. Молодежь эта утверждает, что все художественные музеи страдают безнадежным однообразием и непреодолимой скукой.
Кандинский глядел на меня загоревшимся взглядом и сдержанно улыбался.
— На всех горячих дискуссиях эта вдохновенная молодежь утверждала, что времена Маковских, Богдановых-Бельских и Шишкиных давно прошли. И забыты. Теперь другая эпоха, которую передать могут только художники, владеющие новыми методами и новыми средствами выражения. Эта эпоха рождена нашей Революцией. Мысль, — сказал я, — правильная и нам близкая.
У Кандинского между бровями появились две глубокие морщины. Глаза его сощурились.
— И, наконец, — продолжал я, — молодые художники глубоко верят, что новое, вами проповедуемое искусство сделает их философами. Мы, заявили они, хотим мир удивить! И обязательно удивим!
Кандинский весело покачал головой и, радостно улыбаясь, сказал:
— Возможно. Я верю.
— Вы, уважаемый коллега, — продолжал я, — своих студентов загипнотизировали необыкновенной философией. Пообещали новый блистательный Ренессанс искусства, но, когда нужно было взяться за дело, вы упаковали чемоданы и лихо махнули в Германию, где, уверяете, вас ждут с великим нетерпением. Хорошо ли это, дорогой коллега? Ответьте откровенно!
Он долго молчал, обдумывая, что мне сказать. Потом, внимательно разглядывая меня, страдальчески сказал:
— Холод, голод я могу перенести, сил хватит, а равнодушие, да еще оскорбительное, я одолеть не в состоянии. Это выше моих сил. Мне трудно работать во ВХУТЕМАСе.
Помолчав, печально добавил:
— Я для вас «белая ворона». В Германии меня ждут друзья. Близкие и искренние.
Мне было ясно, что уговорить его остаться в Москве не удастся. В душе, надо признаться, я был рад, что он непоколебим и решение свое не изменит. Его роль, я знал, уже сыграна. Ему надо уехать. Для ВХУТЕМАСа в последнее время он был не белой вороной, а иволгой, пение которой очень бедно, так как она знает только две ноты.
О нем можно было сказать, что голова его была повернута в сторону Москвы, а сердце в сторону Берлина и Мюнхена.
Я встал, надел мою доброжелательную меховую шапку и, пожелав ему счастливого пути, направился к двери. Кандинский меня остановил.
— А руку мою пожать не нужно? — спросил он.
Я ее крепко пожал.
Возвращаясь по неосвещенным и безлюдным улицам домой, я, чтобы расслабиться после неудачного визита, все время думал о Кандинском. Вспомнил далекое, уже выцветшее прошлое.