Мы находились на вершине холма. По его склонам карабкались улочки старинного городка, какие встречаются по всему Средиземноморью: дома с широкими эркерами, каменные плиты на ступенях лестниц, перед лавками сувениров — скрещенные шпаги, пики и прочие атрибуты романтического рыцарства. Один из встречавших делегацию рассказал о болгарских музыкальных мотивах в провансальской народной музыке, завезенных сюда «буграми», и это было любопытно. Позднее эта тема стала модной среди наших историков, и на книжном рынке появилась масса посвященных ей брошюрок и книжек.
Мы растянулись довольно нестройной колонной, беседы были отрывочными и случайными, а что происходило в голове группы, я не знал, потому что был слишком далеко. Вероятно, гостей знакомили с историей городка и другими стародавними историями, а я находился ближе к замыкающим шествие, как мне и полагалось по протоколу. Внезапно мы оказались на широкой площади. Площадь была залита солнцем, которое стекало по холму, заливая уже пожелтевшую равнину. Поля были сжаты, но стерню еще не распахали, тут и там стояли большие копны сена, в садах еще висели поздние яблоки и груши. Воздух был так чист и прозрачен, что все это, казалось, лежит у наших ног.
Метров на пятьдесят ниже, у подножья невысокого холма, пролегал узкий проселок, по нему шагал человек в широкополой соломенной шляпе, синей рубахе и каких-то светлых брюках. Под мышкой он нес что-то вроде альбома, а за спиной на ремнях у него висел — нет, не рюкзак, скорее штатив. За человеком следовала голубая тень, единственное холодное пятно на теплой, солнечной, ласкающей взгляд сельской шири.
Я мучительно вспоминал, где я уже видел эту ничем не примечательную сцену и как я мог ее видеть, если в эти места попал впервые. Тут кто-то сказал: «Смотрите, совсем вангоговский пейзаж!», и передо мной тут же всплыла картина арльского периода «Художник на дороге в Тараскон», и еще одна, «Башмаки», — высокие, грубые, обитые гвоздями. Стоптанные, пыльные, они были как тяжкая людская судьба — грустные, брошенные. В таких башмаках ходят по стерне и по пыльным, каменистым сельским дорогам. Учеником гимназии я ходил в Академию художеств на лекции Николая Райнова о человеке и художнике Ван Гоге. Он говорил тихо, спокойно, показывал диапозитивы его картин, а когда на белом полотне появились эти башмаки, заплакал. Не помню, что он сказал, но помню наступившее вслед за этим молчание…
И внезапно человек, который с таким сочувствием рисовал бедняков, их скромную трапезу, соломенные хижины, натюрморты из двух-трех яблок, стол и стул или просто башмаки, словно ожил передо мной. Мне показалось, что я его вижу. Я видел человека, шагающего по проселку. Видел его голубую тень, которая тащилась за ним, как сама усталость и забота, его одиночество и саднящую боль за людей. Рассказывают, что он ходил в рабочей блузе и широкополой панаме. Рукава его блузы были вечно вымазаны масляными красками, в разговоре он горячился и жестикулировал, и это производило странное впечатление на окружающих, потому что мало кто из них жил судьбой искусства.
Ван Гог приехал в Прованс в надежде создать живописную школу в содружестве с несколькими художниками, но остался в одиночестве. К нему ненадолго приехал Гоген, но дело кончилось скандалом и автопортретом Ван Гога с повязкой на ухе. Жизнь в Арле ничего ему не дала: ни школы живописи, ни денег на существование, ни спокойствия. От нее остались только картины, наброски, письма к брату Тео, — плоды до изнеможения напряженной работы, насыщенные южным солнцем и теплыми красками, которые так отличались от серо-зеленой Голландии, влажной, сырой и туманной.
Через несколько дней, уже дома, я снова вернулся к письмам художника. Я недоумевал, как можно понять их без его картин и как можно почувствовать его картины без его писем…
«Я глотаю природу», — часто говорил художник.
Он глотал ее и снова возвращал людям в виде пламени — желтого, красного и синего, цветного, насыщенного. Художник мало ел и много рисовал, мало говорил и много работал, пил слабый кофе или крепкий абсент, и в конце концов, истощенный, изнемогающий от слабости, он слег.
Он искал розовые и красно-оранжевые тона, пурпур солнца и желтое золото полей, нежный румянец цветущих персиков и лиловые тени пашни, восклицая: «Великий боже, когда мы, наконец, увидим поколение художников, крепких телом?!»
Он его так и не увидел.
И его восклицание затерялось в молчании прованского утра.
Я успел сказать себе: обо всем этом я буду читать и вспоминать позднее. Сейчас надо только стоять и смотреть. И молчать.
Первые машины уже тронулись к Марселю…
Где-то Ван Гог сказал, что, занимаясь живописью, человек до ушей вымазывается красками, зато, к счастью, не становится болтлив, как поэт. Живописец не говорит, он молчит и рисует.
Себя, солнце, людей, деревья…
Мы допили кофе.