Это очень точные по ощущению стихи. Точные прежде всего потому, что в них это самовозвышение бесконечное оборачивается полным самопоруганием, самоумолением: «Да, вот мне лиру ангел подаёт, да, мне мир прозрачен, как стекло – и за это я буду в аду, за жизнь надменную мою».
У Ходасевича нет никаких иллюзий. Он прекрасно понимает, что его надменность достойна ада. И многие из того, что он в жизни совершил, достойно ада. Ну, что там говорить? И жену оставил, и в эмиграцию с любовницей бежал, и препоручил жену заботам Чуковского, а сам потом об этом Чуковском столько гадостей написал отвратительных! Ну, безобразие полное! Между тем, он всё это отлично понимает, и понимает, что выжить и осуществиться без этой страшной, без этой демонической надменности было бы, наверное, невозможно. Да, человек XX века находится в сложных отношениях с традиционной моралью, но ничего не поделаешь, он без этого не существовал бы. Он не выжил бы, он не состоялся бы, он бы растерял себя. И Ходасевич – единственный поэт XX века, который этот парадокс отрефлексировал, у которого этот парадокс зажил и заиграл.
Я не очень хорошо отношусь к его прозе. «Державин», конечно, прекрасно написан, в некотором смысле это образцовая биография, но тоже здесь есть некое самоумоление и самоограничение. Конечно, эта книга образцова с точки зрения вкуса, но, может быть, она могла бы быть гораздо ярче и пестрее, если бы её писал, скажем, Тынянов. Отдельно надо сказать, конечно, о критике Ходасевича, раз уж речь зашла о Тынянове.
Тынянову у него «прилетает» страшно и абсолютно необоснованно. Он просто не понял «Восковую персону», он не понял, про что она написана – и стал писать, что это ёрничество, что стилизация без смысла. Он не понял, что ситуация после Петра рифмуется с русской ситуацией 20-х годов, рифмуется без пошлых политических аналогий. Но сам дух после великих преобразований, дух постпетровский, дух взаимной грызни и подозрений абсолютно точно здесь передан; и интонация «Восковой персоны» – это именно интонация ужаса, растерянности. И этого не понял Ходасевич.
Я думаю, что Тынянову по-настоящему «прилетело» за то, что когда Ходасевич прочёл его статью «Промежуток», он не нашёл там упоминания о себе. Там сказано, что Маяковский через головы XIX века оборачивается в XVIII, к одической традиции, потому что XIX – это век эволюции, а XVIII – век разрывов. Абсолютно точная мысль. Но каково было Ходасевичу читать про поэтов, обращающихся к XVIII веку, когда он сам – такой знаток, такое чувствилище XVIII века, так понимает его, такой хранитель его традиций! Маяковского приводит в пример, а его не упоминает вовсе. Думаю, что Тынянов пострадал за это, хотя надеюсь, что он рецензии Ходасевича не читал. А если и читал, то, может быть, понял, что в эмиграции многого не видно.
Есть ещё другой очень серьёзный конфликт у Ходасевича – абсолютно намеренная, сознательная архаика; классицистическая, классическая традиция контрастирует у него очень резко с абсолютно современными реалиями и остросовременной тематикой его стихов. Это тоже опять-таки конфликт сознательный. Ходасевич мог бы писать иначе, но, во-первых, тогда, конечно (как иногда происходит в его белых стихах – в «Музыке», например), спадает внутреннее напряжение, внутренняя динамика. А дальше что ещё очень важно? Что искра-то высекается, строго говоря, именно из этой архаической строгости, гармонической цельности и страшного, взрывного, а часто абсолютно бесчеловечного содержания: «Счастлив, кто падает вниз головой: // Мир для него хоть на миг – а иной».
Ходасевич вовсе не видит в культуре последнего спасения. Он вообще не видит спасения ни в чём. И глупо было бы говорить, всё время цитируя: «А я с собой свою Россию // В дорожном уношу мешке», – имея в виду восемь томиков Пушкина. Ходасевич не ищет спасения в культуре, но Ходасевич выбрасывает её, как флаг, как щит, против этого торжества безумного рынка.
Я даже думаю, что в каком-то смысле Ходасевич ближе к Заболоцкому, нежели к классической традиции. Кстати, ведь и Заболоцкий тоже архаист такой. Ну, кто мог сказать:
Ну, это же почти «Столбцы». Кажущееся такое самодовольство, которое здесь сквозит, мещанское почти, филистерское – оно уже осмеивается скорее. Помните, он написал: «Я сам себе целую руки, // Сам на себя не нагляжусь».