На улице был ветер; был морской, резкий и свежий после душного ресторана воздух; была темнота, тишина; колебание голых веток под фонарем; дрожащие на них капли, почти стальные; трамвайные рельсы, стальные тоже и под фонарем тоже блестевшие; еще открытая лавочка (скорее: лавчонка), где невозмутимо удивленная нашим появлением то ли филиппинка, то ли, может быть, тайка продала нам (точней, Маре) большую (самую большую из всех, что существуют в природе) бутылку Jagermeister’a. Ваш немецкий, объявила Мара; хорошая вещь. Мара осталась все-таки Марой; Мара, вооружившись самой большой из существующих в природе бутылкой Jagermeister‘a, уселась на узкой жесткой облупленной лавочке с подветренной стороны прекрасного Paravang‘a, лицом, значит, к кортам и клумбам, к фронту (вернее: тылу) прибрежных многоэтажек, и (хотя ей нужно было еще возвращаться в Остенде, и огромный, черный, джипообразный «БМВ» дожидался ее на той же стоянке у безъяхтовой гавани, где мирно ночевал и мой «Астон Мартин»), бутылку откупорив, отпила из нее большой булькающий глоток, после чего, передернув плечами, постукивая браслетами, протянула ее и мне, попутно сообщив, что полиции в это время не бывает, да она и не боится полиции. В гробу она видала полицию. Что до вирусов, то, считай, мы вирусами уже обменялись. Она терпела все, пока Димочка
к ним не приехал в Пицунду. Они уехали в Пицунду с Ясом и так чудесно жили там, целый день валялись на пляже, трахались как безумные; вдруг Димочка заявляется. Идет по пляжу, сволочь такая, подходит к ним и рядом ложится. Снял комнату где-то. Они-то жили в гостинице, а он приехал и снял где-то комнату. Она думает, сам же Яс и снял ему эту комнату. Ну. и? Ну и не на ту напали, педрилы. Посмотрела она, как Яс ему спину мажет кремом от солнца, долго-долго, медленно-медленно, любовно-любовно, — и пошла в гостиницу, собрала свои вещи. А когда в Москву вернулась, мне позвонила, в последний раз, может быть, но мой отец сказал ей, что я где-то в походе, в горах, а потом я исчез из Москвы. А потом? Потом Яс ее выдал замуж за Филиппа, объявила Мара, отпивая огромный глоток Jagermeister’a. Хочешь? — Хочу. Jagermeister был, как всегда, горек, терпок, сладок, живителен. Jagermeister помогает в любых обстоятельствах, под крышей любого ветрощита, где мы на миг можем спрятаться если не от злобы и ярости мира, то хотя бы от его лжи. Мир лжет, но нам-то лгать уже незачем. Это Яс все устроил, выдал ее за Филиппа, сбагрил ее Филиппу, да она и не возражала. Кто не мечтал тогда выйти замуж за иностранца? Что до Ириши, то с Иришей и всеми прочими ей пришлось разбираться самой, да и разбираться не очень пришлось, Филиппа она окрутила, как Яс и предсказывал. И это было — когда? Когда было — что? Свадьба? Свадьба была потом, а с Филиппом она встретилась через, наверное, полгода после Пицунды. После Пицунды еще все продолжалось у нее с Ясом, прекращалось, потом опять начиналось. Он не мог отстать от нее, она от него. Она только его одного и любила, наверное, в жизни. И даже когда с Филиппом они сошлись, еще не все было кончено. Филипп уезжал, приезжал. Она еще на что-то надеялась, с Ясом. Я ведь знаю, что она была его крестной? Ах нет, и этого я не знаю? Ничего я не знаю. Я даже не знал, что он крестился. Конечно, он крестился, у отца Константина, отца Константина-то я хоть помню? Да, отца Константина я помню, я отвечал, и помню, как мы к нему ездили, и каким ужасным он мне показался. — Потому что ты безбожник поганый. Он и был, впрочем, ужасным, этот отец Константин, как впоследствии выяснилось. Ясу, продолжала Мара, прихлебывая в темноте, он вовсе, увы, не показался ужасным, а лучше бы показался, Яс им был очарован, верю я ей или нет, ей плевать, и они начали к нему ездить чуть не каждое воскресенье, на службу, и вовсе не на такси, что за глупости, но иногда на чьей-то машине, чаще на электричке, и да, Яс преспокойненько ездил на электричке, вместе со всеми простыми людьми, которые ездят на электричках, почему бы и нет, он такой же человек, как и все, такой же грешник, такой же раб Божий, он даже пижонить перестал, не совсем перестал, но почти перестал, пижонство свое умерил, или хоть немного умерил, в меру — умерил, и если с Димочкой еще встречался, то, во всяком случае, от нее втайне, клялся ей, что больше уже никогда, и соблюдал все посты, на Пасху вместе с ней ходил ко всенощной, читал отцов церкви, и Флоренского, и Сергия Булгакова, и еще она не помнит, что именно, а как долго это у него длилось, она не знает, она же уехала, а когда снова с ним встретилась, здесь (она показала широким жестом на корты и клумбы, как если бы они вот здесь и встречались с Ясом, через много лет, когда же? в девяностые годы), уже он ни о какой вере не заговаривал, а если она заговаривала, отвечал своей самой ехидной усмешкой (я ведь помню его усмешку?); что же до отца Константина, то об отце Константине он, Яс, ей, Маре, рассказывал, да, ужасные вещи, да, вот здесь, уже здесь (она вновь показала на клумбы, корты), в девяностые годы.