Однако вынести все это оказалось нетрудно; через пару дней я привык. После Мары и Марианны, фиф, нимф, чесотки и гонореи я жил совершенным анахоретом, каждый день ходил в город по бесконечному мосту через Волгу, иногда останавливался поговорить с добродушно-мрачными мужиками, еще ловившими с моста рыбу, скорее мифическую (живой я что-то не помню), потом шел дальше, думая о комплексных числах или, под тогда еще не такой оглушительный, каким теперь он, говорят, сделался, грохот грузовиков, проносившихся по мосту, воображал себе, как вот я иду здесь, по этому мосту в Ярославле, и меня вдруг тоже посещает какая-нибудь гениальная математическая идея, какая-нибудь формула умножения кватернионов, открывшаяся Вильяму Гамильтону, когда он шел по мосту в Дублине, «во вспышке гения», in a flash of genius, как сказано на соответствующей табличке, посмотреть на которую мы нарочно ходили с детьми и Кариной, когда были в Дублине, уже в другой жизни. Никаких кватернионов на том ярославском мосту я не открыл, но математикой занимался с наслаждением, наконец-то всерьез, и чем более всерьез занимался ею, тем дальше отступала от меня моя московская молодость. Появились другие приятели, с тех пор, кроме Александра, исчезнувшие из моей жизни; почему-то, помню, довольно часто мы ходили в кино, в кинотеатр с патетическим названием «Родина», по дороге из университета все к тому же мосту, на те фильмы, какие уж там крутили (никакой гавани,
никаких чаек, никакого Юлия Цезаря, разве что голливудская Клеопатра). Еще видятся мне ужасные задрипанные окраины, обочины, автобазы, фабричные трубы, кирпичные стены, вдоль которых мы идем и идем куда-то, с Александром и еще с кем-то, но нет, не помню и, наверное, уже никогда не вспомню, куда, и с кем, и какого, собственно, черта. Только тут-то, если быть честным, я и узнал по-настоящему, что такое Совдепия: электрички за колбасой, бесконечные очереди, беспробудное пьянство. Моя мама, смилостивившись, присылала мне из Москвы то сгущенку с тушенкой, то гречку, то индийский растворимый кофе в жестяных приплюснутых банках (вещь в Ярославле невиданная), то печенье «Юбилейное», то все это вместе. И мой отец, тоже смягчившись, время от времени переводил мне кое-какие деньги, так что я мог покупать на рынке, всегда у одних и тех же, скоро привыкших ко мне, платками перевязанных теток, творог, яблоки, яйца. Словом, я там жил как студент-белоподкладочник, говоря языком моей замечательной бабушки. Которая уже очень сильно болела, так что и в Москву я ездил, в основном, чтобы с ней повидаться. Электричка уходила в беспросветную рань, а на вокзал нужно было ехать в набитом автобусе, в рань уже беспросветнейшую, иначе и билета было на нее не купить, так стремились ярославцы за все той же недосягаемой колбасой, еще за какими-нибудь, уж какие достанутся им, гастрономическими соблазнами Белокаменной; потому я с самого начала, с моей первой одинокой осени, одинокой зимы, предпочитал воркутинский поезд, иногда переполненный, особенно в плацкартных вагонах, возвращавшимися с Севера бичами, устраивавшими такое веселье, что даже проводники от них прятались; всякий раз, когда с дальней платформы, на которую почему-то приходил этот поезд, мимо всех ларьков и киосков, выходил я на площадь трех вокзалов (в Москве тоже место не лучшее), у меня было чувство, что я попал в иной мир, иной век.