Чем дольше мы ходили по этому пыльному, раскаленному Ярославлю, тем хуже делалось у нас настроение. Я видел его образ в глазах Карины: образ московского пижона в белых заграничных штанах и начищенных до столичного блеска не очень летних ботинках с тем чудным узором из недопроколотых дырочек, который (чего мы тогда не знали) среди московских и не-московских (например, мюнхенских; к примеру, парижских) пижонов именуется будапештским (география франтовства — отдельная, увлекательная наука). Да никогда такие ботинки и не хаживали по ярославским раздолбанным тротуарам, по заросшим сорняками пыльным обочинам. Ему было в них, наверное, очень жарко, но он и виду не подавал. Наконец дотащились мы до одной из немногих в ту пору не омузеенных и на замок не запертых ярославских церквей, на другом берегу Которосли: маленькой церковки с крошечной маковкой, с шатровой большой колокольней и с всегда веселившим Карину названием — Николы-на-Пенье, или Николы Пен- ского, что ни малейшего отношения не имеет к вокалу, но прямое отношение к каким-то пням, на которых якобы она и построена. И я только теперь, очень задним числом, удивляюсь тому, как долго и внимательно он крестился, прежде чем войти в нее. Как я мог тогда не удивиться, не знаю. Ну, перекрестился и перекрестился; я и сам, наверное, перекрестился, прежде чем войти в церковь; почему бы и не перекреститься, входя в церковь? можно ведь и вообще в нее не заходить, если не хочешь креститься. Но он не так перекрестился, как перекрестился я сам и как перекрестилась Карина (просто потому что принято креститься, входя в церковь); он, в окружении неизбежных старушек, тоже осенявших себя крестным знамением, перекрестился тщательно, с чувством и смыслом, и я этого тогда не заметил, пропустил мимо глаз, как пропускают мимо ушей, и если заметил, даже запомнил, или мне кажется, что запомнил (потому что ведь все сомнительно, ни в чем, как выяснилось, нельзя быть уверенным), то, во всяком случае, не придал этому значения, просто вошел вслед за ним в темноту притвора, в запах мокрых полов, воска и ладана. Зато Карина заметила и поморщилась. Для нее это было, теперь уверен, еще одним знаком его мерзкого московского пижонства. Человек в белых летних заграничных штанах, каких в Ярославле не видывали, в не очень летних, но тоже очень заграничных ботинках, какие никогда еще не хаживали по ярославским раздолбанным тротуарам, стоит посреди этого советского, измученного пылью и жарой Ярославля и долго, истово крестится у входа в едва ли не единственную еще действующую в городе церковь. Что можно было подумать о таком человеке? Ничего хорошего нельзя было подумать о таком человеке, что бы я о нем ни рассказывал, какие бы ни пел ему дифирамбы.