Если означающее лишается своего означаемого, то сразу возникает вопрос, что же оно, собственно, означает. Оно ничего не означает. Писсуар есть писсуар, А равно А. Если нарисованное дерево означает какое-то реальное дерево, или возможное дерево, или воображаемое дерево, фантастическое дерево, райское дерево, Древо жизни или Древо познания добра и зла (с ползущим по его ветвям Змием), или, наконец, Мировое древо, о котором так любят рассуждать некоторые наши друзья и приятели (с мефистофельскою улыбкой и поклоном в сторону сияющего Василия говорил Яс), то зритель, стоя перед изображением дерева, не спрашивает себя: что это значит? Это значит то же, что — означает, что — обозначает, что — изображает. Но если зритель оказывается перед предметом (объектом, выговаривал Яс с отвращением, пуская дым из ноздрей), который ничего не — обозначает, то он вынужден спросить себя: что это — значит? Что это значит? — вот (говорил Яс) первый, естественный и совершенно законный вопрос пред лицом (не-лицом, антилицом) писсуара. Пред ликом Мадонны такого вопроса не возникает. Да для того все и делается, чтобы зритель задал себе и, по возможности, другим сей вопрос — и тут же был разоблачен в качестве обывателя. Ах, ты не понимаешь, что это значит? Ничтожество, мещанин, человек толпы. Уж так и быть, объясню тебе, дураку. Этим, видишь ли, художник хочет сказать тебе, дураку, что вся эта. как ее?.. история мирового искусства, что вся эта убогая буржуазная культура, столь милая твоему жалкому сердцу, — что все это свелось к писсуару, к бутылочной сушилке, к консервным банкам с дерьмом или с супом Campbell, что вот итог, к которому мы пришли, закат Европы, гибель цивилизации. Вот, получайте. Так вам и надо. Зияющий черный квадрат, в который все провалилось. Была «Мадонна канцлера Ролена», была «Тайная Вечеря», был «Ночной дозор», теперь будет бутылочная сушилка. Сперва был Бог, потом был Бог и человек, потом один человек, теперь не осталось ни человека, ни Бога. Остался одинокий писсуар, посреди мирового молчания. Ах, вам жалко, что все провалилось? Писсуар вам не мил и бутылочная сушилка не радует вашу душу? Вы так любите ваше пошленькое, ваше сладенькое искусство, ваши пейзажики-натюр- мортики? Ханжи несчастные, лицемеры проклятые! А мы, революционеры, мы ликуем, мы радостным гимном приветствуем нагрянувших гуннов. Теперь искусством может быть все, что угодно. Бросим Лермонтова с корабля современности. Пойдем в магазин сантехники, купим писсуар и выставим. И это будет искусство, наше новое искусство, наше не-искусство, наше антиискусство, а кто не понимает, тот ретроград, обскурант, предатель пролетариата, прихвостень буржуазии, поедатель ананасов и рябчиков. тому, в общем, прямая дорога на свалку истории. Потом победившая революция сама отправляет революционеров прямой дорогой на свалку истории. В странах победившей революции их уничтожают, в странах не-победившей революции их покупают. Революция пожирает своих детей, как и своих отцов. Как и своих сестер, своих братьев, своих — всех, и в итоге себя саму. Не-революция выволакивает революционность на рынок, продает за бессчетные миллионы. Потому что революционное в странах не-победившей революции всегда модно (с видом знатока говорил Яс, едва ли не единственный из присутствующих, кто бывал в этих таинственных странах не-победившей революции). Революционное всегда модно, потому что люди жаждут новизны, жаждут разрыва с прошлым, жаждут взрыва, всемирного потрясения. Надо волить взрыва, говаривал Андрей Белый на своем немыслимом языке (добавлял Яс как бы в скобках и с таким видом, будто Андрей Белый, заодно уж и с Блоком, заходил к нему в прошлую пятницу). Людей можно понять. Разрыв и взрыв — тоже часть жизни. Без них было бы скучно. Трагедия в их последствиях (говорил Яс, легким круговым движением белой руки намекая на то, что — вот они, вокруг нас, эти последствия; что было довольно смешно, учитывая антикварность окружавшей нас обстановки; он это понимал, смеялся глазами).