— Слышь, старшина, ты дай мне сейчас завтрашнюю пайку, — просит Иван, впервые обратившись к Кузьмичу на «ты». И тот не осаживает его. Будто какие-то родственные нити возникли и окрепли между ними за те минуты, когда они только вдвоем стояли над ребенком.
— Ему и этого хватит, — помолчав, ответил старшина.
А в землянке уже полно солдат. Неизвестно как, но о мальчонке уже узнали многие, пришли даже командир с комиссаром. Они, как и другие, только взглянули на малыша и отошли к нарам, уселись там, молчат.
Малыш вытолкнул языком «неньку» и заплакал. Как показалось Ивану, заплакал резвее, чем раньше. Это обрадовало.
— В таком возрасте у мальцов канализация запросто течь дает, — доверительно пояснил Кузьмич, распеленывая мальца. — Так оно и есть! — радостно сообщил он немного погодя.
— Слышь, Кузьмич, а во что мы его пеленать-то будем? — забеспокоился Иван, все время стоявший у стола.
— У меня портянки лишние есть, — с готовностью отозвался кто-то.
— Скажешь тоже, дите — и в портянки! — возмутился другой.
— Да они новехонькие, ни разу не одеванные.
— Тогда другое дело. А то — портянки…
В землянку вваливается Прохор и еще с порога радостно покрикивает:
— Расступись, народ! Скорая помощь пришла!
Все до невозможности вжимаются друг в друга, освобождая Зинке-прачке проход к столу, где пищит малыш. Но она, скинув форсистую шубейку кому-то на руки, сначала подходит к розовой печурке и простирает над ней свои красные руки. Зинка-прачка даже не взглянула в сторону ребенка. Почему? Может быть, боялась, что, увидев его, забудет сначала обогреться?
Наконец она подходит к столу, и вот ребенок уже окончательно распеленат. Но он не сучит ножками. Не тянет кулачки в рот. У него нет для этого сил.
Красные руки Зинки-прачки необыкновенно ловко и нежно пеленают мальчонку в солдатскую портянку. Они успели даже осторожно похлопать его по тощим ягодицам.
Малыш, то ли от усталости, то ли от ласки Зинкиных рук, вдруг замолкает и впервые открывает глазенки.
А Зинка уже единолично командует в землянке:
— Эй, борода, а ну, марш отсюда со своей самокруткой!
— Да я в печку…
— Кому сказано?
«Борода» тушит недокуренную цигарку, прячет ее за козырек шапки.
— А ты, Проша, лети в мои хоромы. Там под кроватью чемодан. Тащи его сюда.
— Я, Зинуша, мигом слетаю, — стелется ей под ноги Прохор. — Только ты его накорми, накорми… Если стесняешься, то мужики выйдут. Мы ведь тоже с понятием.
Только теперь Иван понимает, почему Прохор бегал за Зинкой-прачкой, понял и с надеждой смотрит на ее высокую грудь.
Но Зинка не расстегивает на груди кофточку, а будто подрубленная садится на нары и тихонько воет, как по покойнику, закрыв лицо руками. Сквозь ее всхлипывания прорываются слова, и из них Иван узнает, что все мужики — глупее некуда: им невдомек, что ребенку не грудь, а молоко нужно; а разве все время баба его имеет?
Под эти причитания Прохор выскальзывает из землянки. Он бежит и от недобрых взглядов товарищей, и от Зинкиного плача, в котором звучит бабья злость на свою беспомощность.
Оборвались всхлипывания внезапно. Зинка просто вдруг встала, даже не смахнула слезу, повисшую на подбородке, осмотрелась и сказала тоном приказа:
— Вот здесь я с ним и лягу.
Не бывало еще такого, чтобы женщина ночевала в солдатской землянке, но ни комиссар, ни командир батареи не возразили Зинке, молча согласились на столь грубое нарушение устава.
Потом, это ведь всего на одну ночь…
Едва Прохор принес чемодан, как Зинка-прачка достала из него чистую простыню, одну половину ее немедленно распластала на пеленки, а вторую постелила на нары. Еще через несколько минут она уже улеглась на облюбованном месте, прижимая к себе малыша, который опять жадно сосал «неньку».
От ласково улыбающейся Зинки и малыша, тихонько посапывающего на чистой простыне, казалось, исходило почти забытое домашнее тепло, тепло далекого детства, и все притихли, боясь неосторожным словом или движением враз разрушить сегодняшнее счастье.
— Что дальше делать будем, товарищи? — спрашивает комиссар. Он бородат и поэтому кажется старше своих тридцати лет. — Парнишке молоко и прочее надо, а мы что имеем?.. Как бы нам не сгубить его.
Об этом тайком уже успел подумать каждый, и солдаты молчат. Даже Зинка, на которую с надеждой смотрит Иван, лишь тяжело вздыхает.
За всех ответил Кузьмич:
— Но дите без помощи бросить — это мне совесть не позволяет.
Вздох шелестит по землянке. В нем и одобрение смелости Кузьмича, и тревога за малыша.
— Я, старшина, любого уважать перестану, если только узнаю, что он подумал такое, — по-прежнему спокойно говорит комиссар. — Мы с командиром считаем, что завтра утречком или днем, когда ни обстрела, ни бомбежки не будет, парнишку нужно отнести в детский приемник. Там ему лучше будет… А мы с вами… Мы же солдаты?
Посидев еще немного, командир и комиссар встают, у самых дверей надевают шапки, застегивают крючки полушубков.
— Дежурную смену, старшина, направь к орудиям. Вот-вот летать начнут, — говорит командир батареи.