Солдаты быстро и бесшумно собираются. Вместе со всеми — и Иван Белогрудов. К нему подходит Прохор Сгиньбеда и говорит, глядя на старшину:
— Ты с ним сиди, я за тебя отстою.
Но Иван Белогрудов сейчас никак не может оставаться в землянке, ему чудится, что задержись он здесь — обязательно проворонят что-то у пушек, и он отвечает:
— Не, я сам.
Прохор не спорит. Только протягивает рукавицы на меху. Те самые, которые на хлеб выменял.
3
Разбушевалась метелица, зверем лютым бросается на угрюмые дома, на одинокого прохожего, так и норовит швырнуть его в сугроб и сразу же ненадежнее укутать саваном.
Ту женщину, которая еще вчера была матерью, сегодня от людских глаз спрятал сугроб. Лишь из его основания чуть видны ее ноги. Не в валенках, как вчера, а в тонких нитяных чулках.
— Ой, так бы и взвыла на луну, как та собака, — вырывается у Зинки.
Она шагает рядом с Иваном Белогрудовым. Шагает из детского приемника, куда отнесли мальчонку.
Некоторое время опять шли молча.
Но на перекрестке улиц Зинка-прачка остановилась и сказала:
— Здесь, второй дом от угла, гад живет, богатеет на народной беде. У него всегда водка есть. Зайдем?
— Чем платить-то? У меня, окромя запасной обоймы, капиталу нету.
— Я зову, мне и расплачиваться, — горько усмехнулась Зинка-прачка. — Так пойдешь или нет?
Хотелось утопить обиду в вине, ой как хотелось, но он отрицательно помотал головой. Сам не знал, почему отказался от выпивки.
Зинка-прачка одна свернула в улицу, одну Зинку-прачку проглотила черная арка ворот.
А Иван Белогрудов пошел на батарею. Лицо у него было не столько хмурое, сколько растерянное, недоумевающее. Словно силился он что-то понять и не мог. Товарищи не уловили этого оттенка, но сразу почувствовали, что случилось что-то, если и не страшное, то уж неприятное для всех — это точно.
Железная печурка, у которой вчера вечер и ночь розовели бока, сегодня холодна, ив ее утробе стонет, плачется на свою судьбу ветер.
Холодно. Тоскливо в землянке.
Кузьмич осторожно присел в ногах Ивана Белогрудова, который, войдя в землянку, сразу лег на нары и притих там.
— Приемник-то нашли? — спрашивает Кузьмич.
— А куда он денется? Нашли, — как из гроба, отвечает Иван.
— Ну, как там?
Вопрос задан словно между прочим, но и за обыденными словами, и за скучающим тоном — большое беспокойство о мальчонке: что сказал врач, когда осмотрел его? Выживет ли после такой голодухи? Когда и куда его теперь направить думают?
Все эти вопросы угадал Иван, но ответил вовсе непонятное, не то, чего от него ждали:
— Февраль он.
До тошноты противно воет ветер в трубе печурки. И еще слышно, как скрипит снег под чьими-то торопливыми шагами; кто-то спускается в землянку.
Это старшина прожектористов. Потирая руки над холодной печуркой, он игриво начинает:
— Если за осьминку, то мы согласны еще дровишек подкинуть.
Кузьмич, не глядя ни на кого, лезет в свой угол, и немного погодя оттуда в старшину прожектористов летит осьминка махорки; она ударяется ему в грудь, он немного растерянно и в то же время ловко ловит ее и удивляется:
— Он у вас еще вчера или только сегодня взбеленился?
И недавняя тревога, которую породило непонятное поведение Ивана Белогрудова, нашла выход: все закричали разом, закричали, что прожектористы — шкуры, что такой сволочи, как они, в мире больше нет, что их немедля без суда и следствия расстреливать надо: дите замерзало, настоящие люди для его спасения жизнь свою с радостью отдали бы, а прожектористы — трухлявое полено за осьминку махры продали! И кому?!
Прохор Сгиньбеда до того разъярился, что схватил старшину прожектористов за шиворот и попытался вытолкнуть за дверь. Но тот был силен да еще разозлился и поэтому, отшвырнув Прохора, заорал во всю мочь:
— Ша, побесновались и хватит! Орать — это любой дурак может, а толком все объяснить товарищу — не всякому дано такое!
Потом, заметив несколько щепочек, он сунул их в печурку, кресалом высек огонь, и печурка сразу радостно заурчала. Красноватые языки пламени весело заскользили с одной щепочки на другую, порой — сталкивались и дальше неслись уже вместе, разрастаясь и наливаясь силой.
— Что касается табака, то за ним особо не гоняемся, сами на такой же терпимой норме сидим… А что таитесь от товарищей — пусть на вашу совесть ляжет. — И старшина прожектористов положил осьминку на стол, случайно на то самое место положил, где еще вчера пищал мальчонка.
Тепло быстро расползается от печурки, весело гудящее пламя действует успокаивающе, и солдаты-зенитчики уже начали понимать, что погорячились, наговорили много несправедливого и даже глупого. Осознают это, но еще не настолько, чтобы признаться в ошибке, вот Кузьмич и возобновляет разговор с Иваном Белогрудовым:
— Растолкуй, февраль-то к чему?
— А его так назвали.
— Кого его?
— Мальчонку… Так и записали в книге: Февраль Иванович Зенитчиков.
Недоуменная тишина повисла в землянке, повисла тяжелой грозовой тучей, которая обязательно ударит во что-то своими сокрушающими молниями.
— Февраль?.. Зенитчиков? — переспросил Кузьмич, наливаясь злобой. — Христианского-то имени не вспомнили?
— Гады бездушные!