Но это будет позже, например в 1784 году, когда он в последний раз был в Комблё и Ла Помп де Фримон спрашивал в письме, не забыл ли он прихватить с собой «теплый светло-серый плащ и треуголку того же цвета» (а под этими строками — то, о чем Ла Помп не писал, вольтерьянская карикатура - зловещая рожа сапожника Симона), «ведь стоят холода»; и просил его также, если возможно, завершить до весны бесконечную «Кумскую Сивиллу», которой он, Ла Помп, заждался, — и правда, зимой 1784 года, в последний свой приезд Корантен, насколько мы знаем, написал для вышеозначенного господина большую серию Сивилл, которую единодушно признают лучшим его произведением до «Одиннадцати». Известно, что в ту зиму, работая и не работая, сомневаясь, как обычно, и неимоверно затягивая исполнение заказа, он часто гулял вдоль замерзшей Луары. Так что, говоря о Франсуа-Эли, белокуром мальчике в окружении юбок, я не могу не видеть другой образ, словно блик, отражение поверх этой картинки — образ старого крокодила в светлом плаще и забрызганных белых чулках, вот он бредет вдоль насыпей под грязным мартовским небом, надвинув на глаза светлую шляпу, которую сечет мартовский дождь. Время от времени он поднимает голову, вновь и вновь вопрошая то небо, то землю, и если я обращу взгляд туда же, куда смотрит он, то увижу, как дождь накрывает весь мир, увижу вмерзшие в лед баржи и среди них одну особенно громоздкую с высокими бортами и по-женски округлым чревом, нантскую габару, что с ноября 1783 года стоит у Шеси, увязнув кормой в песке до самого планшира, — эта трухлявая габара, прежде чем на ней стали возить соль по Луаре, раз двадцать плавала в Америку в ходе
Оплакивает Комблё, свое утраченное царство, где он, ребенок, повелевал двумя женщинами, а значит, целым миром. Потому что две женщины, с двух сторон склоненные к вам, — это целый мир. И лично я не думаю — а, проведя столько времени перед «Одиннадцатью», я как-никак немножко знаю Корантена, — не думаю, что в детстве он, как множество раз говорилось, страдал без отца; нет, напротив, потеря отца, его отъезд доставили ребенку не страдание, а огромное облегчение, он неожиданно заполучил корону; отец же был его соперником (вы скажете, конечно, что было и еще одно соперничество, более древнее, более эфемерное, более призрачное, хотя и более наглядное, воплощенное в длинную, от Орлеана до Монтаржи, прямую жилу водной стихии, заключенной в суровый каменный корсет, этот след махинаций его деда, старого короля-гугенота, большого знатока всех тонкостей гидравлики; однако дед имел любезность давно умереть, то был соперник мертвый, а такие в силу особой алхимии превращаются в образцы). Итак, единственным серьезным, живым соперником, таким, кто говорит здесь и сейчас и не согласен с вами, был отец; и вот этот соперник исчез, словно по мановению волшебной палочки, стал тенью, о которой упоминают с сожалением и упреком; а Франсуа-Эли безраздельно — ну почти — властвовал над двумя женскими платьями и был для них всем.