Кто-то, осознав свой долг, переполняется гордыней. Отцу ответственность лишь добавила переживаний. Он и в книге не скрывает страхов, а в дневнике они приобретают характер панический. Чуть ли не в каждой записи слышен вопрос: удастся ли ему соответствовать «величию замысла» (слова И. Бродского)? Выйдет ли все так, как представлялось?
Вот откуда это ощущение шаткого равновесия. Ведь разгадка то приближается, то удаляется. То сильнее вера, то наоборот. И все же, несмотря ни на что, роман движется в правильном направлении: от незнания – к знанию, от предчувствия – к открытию.
Сколько бы ни колебался автор-герой, но именно его присутствие определяет вектор. В едва ли не безнадежной истории появляется перспектива. Мы понимаем, что пусть не при жизни, но хотя бы в следующем времени Калужнина ожидают сочувствие и внимание.
Выходит, в романе есть еще один положительный персонаж. Автора отличает нетерпение, прямо-таки жадность до новых открытий. Ну а как иначе, если он – коллекционер, «охотник» за хорошей живописью? Желания найти картины и завершить книгу в данном случае неотделимы. Иначе зачем было это начинать?
Вряд ли что-то могло получиться из его замысла, не приступи он к нему вовремя. Параллельно тому, как шла работа над «…Вечности заложником», этот мир покидали основные свидетели. Значит, это была последняя возможность что-то узнать из первых рук. Стоило отложить задуманное, и жизнь Калужнина стала бы столь же далекой, как события, описанные в учебнике.
Кроме тех десятилетий, что обсуждаются в книге, для ее понимания важно время написания. О, это единственная в своем роде эпоха! Одна очередь за колбасой, а другая – более длинная! – за «Московскими новостями». Новости касались не только сегодняшнего, но и минувшего. Эти напрягали больше всего. Становилось ясно – на каком фундаменте предстоит строить новую жизнь.
Интересно, что осознание перемен приходило постепенно. Хотя Горбачев объявил «курс на перестройку», но уверенности не было. Сколько за жизнь его поколения давалось обещаний, а потом не происходило ничего! Скорее всего, все будет как обычно: сперва пишешь так, как это тебе видится, а потом переписываешь еще раз (запись от 2.10.85
).Вскоре время ускорилось. Каждую неделю что-то новое. Ну а прежде всех событий – «Дети Арбата», «Белые одежды». Эти книги воспринимались горячо, как газета. Ну, а газеты требовали времени не меньше, чем романы. Они не просматривались, как прежде, а читались от корки до корки.
Вот, оказывается, что может слово! Не только напечатанное, но и произнесенное. Горбачев не сходил с экрана телевизора – объяснял, уговаривал, внушал. От этих усилий что-то сдвигалось. Казалось, еще несколько речей и публикаций – и жизнь окончательно преобразится.
Конечно, отец увлекся. Столько всего – новое (или хорошо забытое старое), тайное, ставшее явным! Его очень подбадривало, что он имеет к этому отношение. На небольшом участке ленинградского искусства ищет – и добивается – справедливости.
Если что и устарело в романе, то это пафос человека, причастного переменам. «Мог ли Фаустов представить, что этот великий плач матери (ахматовский «Реквием». –
Как уже понятно, прежде чем сесть за роман, отец проделал большую работу. Дальше предстояло выбрать, что нужно, а что нет. Тем интересней читать дневник – и видеть не только то, что получилось, но возможные варианты.
Вот разговоры, которые хотя отчасти и вошли в книгу, но нуждаются в дополнении. Больно многое тут сказано. Да и последовательность встреч имеет значение. Сперва отец побеседовал с Гертой Неменовой[334]
, а на другой день – с Яковом Шуром[335].От прочих художников Герту Михайловну отличало то, что в юности ее забросило в Париж, а там – Ларионов, Гончарова, Пикассо… Отсюда и другой масштаб. Питерские коллеги мыслили в границах района или города, а перед ней была вся европейская живопись.
Неменова имела право сказать: «Я не экспрессионист, как немцы Дикс и Гросс[336]
». Кстати, слова о том, что у нее «не было святого в Париже», тоже говорят о высоте помыслов и внутренней независимости (запись от 1.6.85).С таких позиций можно позволить раздражение в адрес «круговской» «компромиссности» (запись от 1.6.85
). Слова пусть и обидные, но нельзя сказать, что несправедливые. Если ученики Филонова или Малевича конфликтов искали, то эти действовали осторожней. Все, что им хотелось сказать, они говорили живописью. Во всем остальном были как все: оформляли город к юбилею Октября, писали декларации, провозглашали «создание стиля эпохи».Кстати, о том же говорит и Шур: «Развивалось левое искусство, а группа выбрала умеренность» (запись от 2.6.85
). Умеренность – это не середина на половину, а по-своему цельная концепция. Она предполагает отказ от крайностей, принадлежность к традиции (круговцы выбрали новейшую французскую живопись), приязненные отношения с мастерами других направлений.