У Торо — нет судьбы. Он не зависит ни от кого. А природа разговорчива, но не избирательна. Торо высокомерен, внутренне замкнут, счастлив. Понятию судьбы сопутствует множественность хаотических столкновений.
Беспорядочное движение — ставки на удачу-неудачу. Как же отказаться от судьбы. Только аскезой».
Описание фактов, поскольку и оно — часть литературы, «литература факта», — это преодоление их. Улановская говорит о смерти и попрании ее словом:
«Теперь я поняла, что человек больше доверяет констатации факта, чем своим собственным глазам; у него на глазах происходит действительное, бесспорное событие, живое, но оно еще пока бесформенно, не обговорено, ему еще не придана филолого-литургическая законченность. Оно еще осложнено многими подробностями, иногда кощунственными; многообразие примет затмевает общую величественность смерти, которая пока еще разностильна, суетна.
И только потом появляется осмысленность и единство. Стоявшие перед глазами подробности случившегося вдруг очищаются от всего лишнего, биологически-кощунственного. Истинная глубина и величие происшедшего поражают в самое сердце. И все это посредством разъясняющих, дидактических действий, которые хранят учители жизни, призванные повседневному событию давать название, разъяснение, очищение и высветление» («Из книги Обращений»).
Поэтому Передонов, о фамилии которого Улановская нашла замечательную запись разговора между Сологубом и Валентином Кривичем, интересен ей как вектор, направленный из иллюзорного мира в будущее («где Передонов — комиссар»), а Людмила — как бытовое сопротивление ему:
«Устарел ли “Мелкий бес”? <...> может показаться, и вправду какая-то уездная дрянь, да еще и пряная безвкусица Людмилочкиных вожделений, но <...> в романе много такого, что относится к нам.
Прежде всего это способ существования героя — его стремление к будущему. Он живет как бы временно, в ожидании, в своих иллюзорных целях. Каждый отрезок времени, каждый его жест направлен к будущему, каждый его поступок имеет цель и в конечном счете, как ему кажется, продвигает его к достижению этой цели.
Передоновская векторность и мир героини — доморощенный исход из неумолимой целенаправленности.
Мир героя иллюзорен, действительность для него досадная помеха, он торопит будущее, надеется жить вечно.
Она ценит настоящее и исчерпывает все, что ей может предложить скудная действительность.
Эти сцены в душной комнате, с закрытыми ставнями, среди японских ширмочек, с этими флаконами и переодеваниями, — единственные формы, которые могут произрасти из этого мещанского быта, иного и быть не могло. Здесь болезненность и ущерб — но другой вид это и не могло принять — только на такой почве возможны эти тяжелые, ядовитые произрастания.
Замурованное существование» («Внимая наставлениям Кэнко»),
Сомнение Улановской в злободневности «Мелкого беса» очень симптоматично как часть занимавшего ее литературно-исторического вопроса о смене систем. Она, как мало кто из литературоведов-эмпириков, разбиралась в том, что такое литературная диахрония и как пласты прошлых эстетических пород местами выходят на поверхность. Сопоставление систем в художественном восприятии эпох подобны взаимоотношениям личных самостей.
«Никто не хочет поменяться с другим полностью. Какое-нибудь качество — пожалуйста, но полностью — нет.
Каждый защищен самой плотной на свете сферой. Иногда кажется, что нам удается пробиться сквозь нее к другому, но это только кажется.
Только попробуй прорвать эту сферу, как под ней все закипит, заколеблется и проглотит тебя с потрохами.
Твоя оболочка не даст тебя в обиду, если тебе покажется, что на нее посягали, ты отомстишь».
Так и в литературе: мы хотим одного из какой-нибудь прошлой эпохи, но не хотим другого и не поменялись бы ни с какой эпохой полностью.
«Что сейчас трудно читать — ну, например, восточные поэмы Байрона, они устарели, но сначала от них пошла целая литература — Пушкина, Лермонтова, Бестужева-Марлинского и тысяч их подражателей. Что будет дальше, неизвестно — тут дело темное.
А что же еще устарело, чего читать теперь просто невозможно, если только не по делу, для представления о времени?»
Что устарело сейчас, мы, в общем, знаем, но не знаем, что устареет, а что пробьется в будущее. Это те семена времени, о которых Банко вопрошал сестер-провидиц, «какое зерно взойдет, а какое — нет».
«Художественное произведение есть памятник, и имеет ли оно значение для нас, говорит больше о нашем времени, чем о самой вещи». Но о наших днях Улановская написала на фоне писем Сенеки — «какой это древний опыт, какие это древние дни — борьба за свободу, тюрьма, изгнание, стойкость духа, мужество».
Таковы были дни Улановской.
«Когда-то я написала один абзац, потом еще период — получилось полстраницы текста, такого замечательного, такого многозначительного, там все было сказано, и как красиво; с каким презрением я отворачивалась от традиционной многословной литературы».
Поэтому Улановская мало оставила нам, меньше Бабеля, меньше Добычина.