Читаем Одинокое сердце поэта полностью

Прасоловский Париж — его родной Черноземный край: житейский, географический круг. После отъезда из Воронежа живет он в Россоши, работает в «Ленинской искре», и это — самый продолжительный срок его журналистской службы на одном месте — почти три года, с 1 сентября 1955 по 1 июня 1958. Далее его жизнь превращается в полуцыганское кочевание: он колесит по ближним и дальним районам области, перебирается из редакции в редакцию, нигде надолго не задерживаясь.

Новая Калитва. Донская лука

С конца июля 1958 года Алексей Прасолов — сотрудник новокалитвянской районной газеты «Красное знамя», работает там до середины октября того же года. В связи с тогдашними административными то разукрупнениями, то укрупнениями Новой Калитве недолго оставалось иметь статус районного центра, а значит, и собственную газету, но Прасолов калитвянский отрезок своей газетной службы прошел прежде, чем «Красное знамя» свернулось.

Новая Калитва — донская слобода в прибрежной котловине и на меловых косогорах при впадении в Дон Черной Калитвы. Большое село в полусотне километров от Россоши — недавнее, чистое воспоминание. В началу пятидесятых, когда Прасолов учительствовал в селе Первомайском (прежде Дерезоватое), нередко бывал он в райцентре. Здесь и встретились ему тогда Алексей Багринцев и Николай Иващенко, поэтически одаренные, чуть постарше его. Трое подружились. В вечерние прилунные часы до полуночи бродили бедными послевоенными калитвянскими улицами, выходили на просторные луга, прозываемые в здешней округе «луками», видать, по величавой луке Дона, который у Новой Калитвы выворачивает с южного курса на восточный, юго-восточный.

Трое не могли не говорить о недавней войне: кровью, железом, черным огнем прошлась по их селам, по их душам. Верили, что у народа-страдальца не может не быть достойного, счастливого завтра.

От житейского поднимались к поэтическому. Огромному простору земли и неба читали пушкинского «Пророка» и «Вещего Олега», лермонтовский «Парус» и «Дубовый листок», некрасовскую «Железную дорогу». На зеленых лугах, близ окопами испоясанной Мироновой горы, строфа за строфой, глава за главой прочитана была книга про бойца — «Василий Теркин», всеми троими любимый, каждый знал его наизусть.

Очередь доходила и до своих строк. Двадцатидвухлетний Прасолов посвятит Багринцеву самое, может быть, открытое, доверчиво-исповедальное, «сельское» стихотворение — наивное, но искреннее чувствование и отображение соборного начала. Страдного, но не стадного!

Да, все мы — дети Родины великой,Как будто мать одна нас родила.И потому с невольною улыбкойЯ прохожу по улицам села.И потому, вовек не зная скуки,В людскую гущу я всегда и мчусь.И там, где труд и слышны песен звуки,Я нахожу истоки новых чувств.И пусть пока незрелы наши строки —Душа бы в чувствах зрелою была,А время будет, подоспеют сроки —И мы споем в селе и для села.

«В людскую гущу я всегда и мчусь» — и по звуку, и по стилистике неблагозвучная, тяжелая строка. Но здесь существенное: быть в людском круге, где истоки чувствований. Однако есть, да и пребудет тоска-печаль: не всякий человеческий круг — мирен, соборен, не всякая толпа — свадьба. Подчас и на кругу, среди своих, бываешь чужим, одиноким. И даже вдвоем чувствуешь себя подчас еще более одиноким.

Позже в прасоловском поэтическом мире образы — «Лес людской», «Человеческая роща», «Человеческий путаный лес» — явят ощущение человеческой неузнанности, сутолоки, разъединенности, невозможности выйти на спасительный путь, увидеть сквозь ветви небесный купол. Как в горелой чащобе: и много стволов, да деревьев нет.

Образ человеческого сообщества как леса таит и свет, и мрак, сквозь кроны можно яснее увидеть звезду, но можно и заблудиться под пологом густых веток, затеряться.

Насколько светлее, спасительнее — «Среди людской горячей нивы затерян колосом и я». Здесь даже слово «затерян» не угнетает. Здесь — почти по Твардовскому: «И счастлив тем, что я не чудо особой, избранной судьбы». Здесь нечто сходное с тем, что в «Освобождении Толстого», Прасоловым высоко ценимом, Бунин находит у яснополянского титана слова — стремление к потере «особенности». Сказать и так: в древние и средние века у религиозно-духовных подвижников и художников подобное стремление — избегать своего «авторства», своей особенности, исключительности — являлось естественным состоянием глубоковерующей в Божий Промысел души.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже