…Есть в объективных законах войны один, не до конца, кажется, проясненный закон, по которому ничем не примечательная точка фронта вдруг становится объектом приложения главных сил противоборствующих сторон и центром лавинообразного нарастания масштабов операций. Такими точками, например, становились Верден и Перемышль в первой, Сталинград во второй мировой войнах. Упорное сопротивление на одном участке вдруг вызывает у противника непреодолимую потребность подавить это сопротивление именно здесь, потребность ничем разумным не диктуемую.
И наши, и немецкие историки, задним числом пытались обосновать некую особую важность именно Сталинграда. Узел коммуникаций и так далее. Но кто мешал тем же войскам Паулюса свободно, под прикрытием уже идущих боев внезапно перенести направление удара на полсотни километров южнее, десятком дивизий форсировать Волгу там, где почти не было советских войск, и взять Астрахань — вместо того, чтобы с бессмысленным упорством сжигать людей и технику в уличных боях Сталинграда? И с другой стороны: кто и что заставляло Сталина губить десятки тысяч бойцов на ликвидации котла? Ведь куда как проще было оставить немцев вымерзать в разрушенном и блокированном городе, а наличными силами стремительно прорываться к Таганрогу, отрезая на Кавказе всю группу армий «А».
Вот этот иррациональный закон и заставил командование люфтваффе бросать все, что у него было, в отчаянные воздушные бои над Белостоком, далеко превосходящие по ожесточенности битву за Англию.
Рычаговская карусель, при которой две трети истребительной авиации округа непрерывно крутились над полем боя севернее этого, не такого уж значительного города, притягивала к себе все, чем располагали здесь сначала второй, а затем и части первого и четвертого воздушных флотов. И в этом как раз и заключалась для них главная стратегическая ловушка. Прежде всего, бои шли над советской территорией, значит, наши самолеты имели лишних полчаса по запасу горючего, во-вторых, «МИГи» значительно превосходили «Ме-109» по скорости на высотах и, ходя над главным горизонтом схваток, могли безнаказанно перехватывать их тогда, когда те пытались реализовать свой главный козырь — скороподъемность и маневр на вертикалях. На горизонталях же «И-16» и «И-153» имели серьезное превосходство.
И, разумеется, все больше и больше срабатывал тот фактор, который немцы так и не научились учитывать — безусловное моральное превосходство русского, а теперь советского солдата.
К двум часам дня обе стороны понесли очень тяжелые потери, наверное, самые тяжелые за все известные воздушные битвы современности. Только если учесть, что по сравнению с предыдущим вариантом истории советская авиация в первый день войны потеряла самолетов в три раза меньше, а немецкая вчетверо больше, то реальный итог выглядел совсем иначе, нежели при чисто арифметическом подходе. Как под Курском в сорок третьем году был сломан хребет немецких танковых войск, так сегодня, 22 июня, может и не сломался, но крепко затрещал хребет люфтваффе.
Нельзя быть сильным везде, говаривал Наполеон, а может, и Мольтке-старший. Сейчас Рычагов вполне сознательно решил быть сильным в одном месте и ни разу не позволил своим комдивам выпустить самолеты меньше, чем полком, как и учил Марков. И плоды были налицо.
К вечеру немцы почти не летали, даже на поддержку своих штурмующих границу и избиваемых с воздуха войск.
А на ночь у него было и еще кое-что. Тоже из других времен. Собранные по всем учебным полкам и аэроклубам две сотни «У-2» и «Р-5». Опять же по совету Маркова. Пять групп по сорок машин для непрерывного воздействия по ближним тылам осколочными бомбами и просто ручными гранатами.
Вот примерно с семнадцати часов 22 июня и начало проясняться то, что история все-таки перевела стрелку.
…Берестин провел этот день так, как и хотел, как полагалось крупному полководцу. Без лишних нервов, без паники, без надрыва и суматошно-бессмысленных выездов в войска. Как это отличалось от того, что было на самом деле — когда несчастный Павлов находил тень успокоения, метаясь по тем корпусам и дивизиям, куда мог прорваться, и окончательно теряя управление остальными.
Берестин сидел в своем огромном и прохладном кабинете в Минске. Высокие готические окна, столетние липы за ними, зеленый полумрак и тишина создавали атмосферу отстраненности от жары, дыма и крови, что царили сейчас за пределами двухметровых стен, на западе самого западного из округов.
Он мог позволить себе быть полководцем, экспертом и аналитиком, потому что работала связь, операторы штаба исправно наносили на карты обстановку, Минск не превращали в щебенку армады «юнкерсов» и начальник ВВС не застрелился от нестерпимого чувства вины и отчаяния, как сделал это в иной реальности полковник Копец. И сам Берестин, командующий теперь уже не округом, а фронтом, мог руководить войной — тяжелой, конечно, на которой ежеминутно сгорали сотни жизней, однако — нормальной войной. Правильной, если брать это слово в научном, а не нравственном смысле.