Такой измотанный. Так внимательно смотрела она мимо меня, в сторону, в то, что меня окружало, и в то, что осталось за моей спиной. Внимательно и упорно. Не прячется ли за кранами на пирсе объяснение её расклеенности, её расквашенности, её рассиропленности? А? Как вы думаете? Может, я сам не знаю своих сокровищ? Я хочу стать героем у неё на губах. Пройти по кругам триумфа. Хочу. Не скрыть. Это видно по моим хоть и заморённым, но в её ещё не утратившим блеска, алчущим славы глазам. Видит меня насквозь, как будто я стеклянный, со всеми моими потрохами, и с этого ей, надо заметить, ни холодно, ни жарко. Мне бы радоваться её проницательности, я могу полюбоваться собой на снимке, высвеченный её рентгеновскими лучами, так нет же: я веду себя более чем странно. Растерял за одни сутки весь запас своих не слишком-то обаятельных кривых улыбок. Стиснул зубы. Мрачный. Молчу. Как на собственных похоронах. Это ещё не трагедия, а обманчивое зрелище. Упадок моего духа не вечен. Пройдёт, следствие сверхчеловеческого напряжения, которое пробовало меня на разрыв. Унывать не будем, друзья мои. У неё есть превосходный прабабушкин способ вернуть меня к жизни и развязать мне язык. Приворотное зелье, если хотите. Закладывают за воротник дар виноградной лозы и смирненько ждут: когда наступит действие. Всё будет в ажуре, как у моря под коленом с подвёрнутой штаниной пены. Зазеленеют, увитые плющом, флотилии старых пьяниц. Зазвенят гирлянды бутылок, развешанные по бортам. Утопим в чарке грусть-злодейку и чёрные предчувствия, шевельнувшиеся в глубине доверчивого сердца. Потому что, всё трын-трава, васильки-колокольчики, знаете. Матрос прыгнул за борт в бурное море, думая, что он дома, что это его зовет мать-старушка. Бывает, ещё и не такое бывает у лунатиков в перламутровых гротах их ушных раковин: шум, плеск, лязг, скрип, всхлип, пение, писк, скрежет, клёкот, бульканье, гул рыдания, распугивающий морских чудовищ, качающий теплоходы и рвущий рыбацкие сети. Кольванен зевнул, отражённый волной неизвестного происхождения, может быть, отхлынувшей от берегов только что затонувшего материка. Не побеждённый ни на воде, ни на суше. Наш мучитель. Он будет уводить всё дальше и дальше вглубь лабиринта, не натирая на языке мозолей, куда-то в вымершие пролетарские районы, которые он слишком хорошо помнит с прошлых стоянок, чтобы они могли выветриться, туда, где гавани всех портов мира, где мы бывали, стоят друг над другом, как ярусы матросских коек, покрытые одеялами бурых остро пахнущих водорослей. Мы не рахиты, дело наше святое. Мы опять на той улице, где собираются вчетвером и решают: куда бы им себя деть, в какую дверь сунуть, в каком коктейле смешать. Что-то сдвинулось. Тротуары внушают ужас. Долго ли оступиться. Инга хочет мне кое-что сказать по поводу Рахили. По поводу и без повода. Но не сейчас.
Потому что сейчас ей в глаз попала площадь Фабрициуса. Что за Фрукт этот Фабрициус и что он такое совершил, получив в награду площадь, никто тут не знает и утолить наше с Кольваненом досужее любопытство не сможет. Как мы беспомощны тут все до единого. Даже противно наступать друг другу на хвост. Не смыться вовремя от зубов собственного зловещего воображения. Что эта выдра на неё вылупилась? Мы случайно не знаем? Рахиль не из бриллиантов. Если, конечно, оценивать с ювелирной точки зрения, как здравомыслящая лупа, не по фальшивому блеску. Не любит, когда к ней липнут. Досталась же ей такая спина, просверленная, как улей в ячейках. В тот сладкий час, когда она упадёт ничком на зашарканную панель, чтобы больше никогда не подняться, из её спины вылетит рой золотокудрых пчёл и улетит в Палестину — собирать песчаный мёд. Утешить меня в моей скорби.