Осуждены скитаться. Гороховый пиджак тумана. Театральная тумба. Кленовый лист парил над каким-то другим городом: над Гавром, над Глазго… Вполне вероятно — счастья не видать, а удача отвернётся. Утешимся. Не привыкать. Помянем её добрым словом, невольные очевидцы её скандалов и её медленного, но неуклонного падения. Ну, скатывания. Судоремонтные заводы, старая угольная гавань, докеры в кадках, забастовка, по чьей вине торчали неделю, отпрыски, бруски, школы для неполноценных детей, кобура полицейского, двугорбый мост-верблюд, который вдруг предстал перед нами в ночных огнях, как неземное видение. Панама. Чили. Вращающийся щит, скучая, крутился туда-сюда, отражая дождевые стрелы. Упорно не желал быть уродом-зонтом. Желал быть бойцом в битве. Чтоб его разорвало вот на такие клочки! У неё, понимаете ли, неважное настроение. Не прочту ни строчки у неё на лбу. Рычи, не рычи. Увижу ли я свою толстушку, вернее, то, что от неё останется? К моему возвращению она постарается превратиться в стройную щепку. Табак поможет и горящий неугасимым синим пламенем друг-алкоголь у неё внутри, в её грустном, насквозь проспиртованном теле. Она будет ходить из дома в дом, её везде примут с распростёртыми объятиями, посадят за стол и напоят чем попало, а есть не дадут ни крошки. Насмерть напоят. Она бы и рада поклевать, да забыла: как это делается. Желудок отказывается принимать пищу, ничего соблазнительного он в ней не видит. Офелия, нимфа, боров за прилавком, нескладные твои басни, не скупись. Рахиль, Рахиль, я и твержу, как грамматику. Не палач, так жертва. Всё, что мы можем сказать с печально закрытыми, отягощенными скорбью веками. Пьяным-пьяны, как четыре стельки, как переплёт у мола, как смываемые на песке следы. Держимся друг за дружку, чтоб не упасть в эту холодную подколенную ванну, в это шипенье…
Рассвет брызнул. Рижский причал и набережная уплывали от нас, дальше, дальше. Две фигуры, высокая и низенькая, делались всё меньше. Не разобрать: что они кричали. Одна из них неистово махала зонтом. Вот они уже точки. Вот неразличимы…
Громада воды колыхалась, безбрежная колыбель. Колыхалась, колыхалась. И плавали на её поверхности разные нетонущие предметы.
Одна волна хвасталась перед другой обломками кораблекрушения. Бочки, ящики, протянул руку — не достать. Баю-бай, не забивай нас.
ЗАСЛУШИВАЛСЯ ВОЛН
В конце апреля он вернулся из плавания. Воробьиный рейс в Бремен. Моргнул и — обратно. Быстрый «Гермес». Так называется спасательное судно Балтийского морского пароходства. Отпустили на три дня. А там — три океана. Сингапур.
Дом в пригороде, палисадничек, нарциссы в клумбах. Мать, сестра.
Седой день, седые мысли. Москитная сетка моросит над холмами. Тропики, агавы, тюльпанное дерево. Он пойдет размять ноги. Он любит бродить один по горам и долам.
На вершине одинокая сосна, всем ветрам назло. Ну, здравствуй, старый друг! Давненько не виделись. Нашел сухие ветки, валежник, сгреб в кучу. Только и ждали спички, вспыхнули, как порох. Костер век не ел, рыжий черт, уплетает за обе щеки. Что б ему еще дать? Да вот: загранпаспорт! Пропуск к кокосам и какаду. На кой хрен эта картонка в кармане пригрелась. На, жри! И бросил в огонь свою «мореходку». Морской паспорт, выписанный в канцелярии Нептуна. Якоря корчатся…
Заперся в комнате и весь день пил. Пей до дна, пей до дна… Голубой Дунай. Вишни спилены. Вишни детства. Он на них лазил лакомиться, обдирая об кору колени. И вот — спилены вишенки под корень. У кого-то руки чесались. Делать нечего. На чердаке веревки. Мать с сестрой белье сушат. Хорошие веревки, крепкие. Недосушенное белье аккуратно в корыто сложил. Взглянул на балку. Надежная балка. Петельку связал. Надел пеньковый галстук на шею. Капитан, капитан, улыбнитесь… На рею вздернуть — и прямо в рай… Мать с сестрой кинулись, успели снять. Он обиделся, что ему помешали, сказал, что умирающий осьминог прячется в свою нору, и залез под кровать…
Очнулся он в неизвестном месте. Пижамы. В глазах рябит. У голубой стены на табурете сидит санитар. Звереобразный, зевает. Нос — валенок. Такой громила. Только бы не заметил. Нет, заметил, голову повернул. «По уколу соскучился!» — взревел санитар. Грубо закрутив ему руку за спину, тащит его куда-то по длинному, узкому, как кишка, коридору.
Врач, психиатр, встал из-за стола. Статный красавец с синестальным взглядом. В белоснежном халате, элегантном, как пальто. Золотые волосы до плеч. Ангел Божий. «Присаживайтесь, — говорит он ласковым голосом. — На что жалуетесь? Расскажите все начистоту, иначе мне будет трудно вам помочь». Больной не отвечает. Отвернулся. Смотрит в окно. На окне решетка. «Очкуров? — слышит он мягко звучащий вопрос врача. — Художник? Из Петергофа?..»
На стене портрет психиатра. В черной раме. Очень похож. Как две капли. Отражение в зеркале…