Топить было нечем. Таскали доски со склада у завода имени Ленина. Схватят вдвоём с подружкой за один конец и волокут, надрываясь, тяжелую, мёрзлую. Старик-сторож свистел, а догнать не мог от слабости.
Варили столярный клей. Ели, запивая кипятком.
Дед мой не приходил домой две недели, не отпускала тюремная работа. Мать моя осталась совсем без еды и, как она говорит, «дошла», едва душа в теле держалась. Двигалась «по стенке», «ползала» кое-как по комнате, не позволяя себе «валяться». Взглянет в зеркало: две ямы на неё оттуда смотрят. Засыпала с мыслью: «Ну всё — завтра не проснусь». И — чудо: на другое утро опять размыкала веки.
Был у матери в горшке на подоконнике цветок, брусничник. Загадала она: погибнет цветок — то и она умрёт. Останется хоть листик — выживет. Утром, только проснётся, смотрела на этот брусничник, и каждый раз засыхал и опадал ещё листок. День за днём. Вот только один остался на самой верхушке. Зелёный, маленький. Этот последний цепкий листок героически боролся со смертью, не падал, не засох — и победил смерть.
Три дня мать моя уже не могла подняться с постели. Дед увидел, тут же пошёл на толкучий рынок. Вернулся без кожаных гетр на ногах, выменял на кусочек жмыха. Этим жмыхом и спас дочь. Потом приносил дрожжевой суп из тюрьмы. Понемногу мать моя оправилась.
Госпиталю у Финляндского вокзала требовались медсёстры. Тот госпиталь при академии имени Кирова. Мать моя — туда. Собралось их в кабинете у главврача семь таких. А звали главврача Аркадий Аристархович. У полковника медицинской службы Аркадия Аристарховича цепкий зрак из-под хмурых бровей. Посмотрел на хлипкое пополнение в своём полку. Халаты как на скелетах болтаются. «Какие же вы медсестры, — говорит. — Вас самих лечить надо!»
Отправили мать мою работать в пятую хирургическую палату, отделение нижних конечностей. Хлебную карточку теперь она получала служебную — 400 грамм. И госпиталь кормил три раза в день: суп, каша, компот. Порции в столовой взвешивали на весах, подкладывали новеньким побольше.
В палате были три Марии. Мария старшая — пожилая женщина, старая работница, просто Мария и Мария маленькая — так прозвали мою мать.
Жили вшестером в комнате. Спать ложились по двое на одну кровать, тесно прижавшись друг к дружке, надев на себя всю одежду; поверх тоненьких байковых одеял матрасами накрывались, и всё равно не согреться, дрожали до шести утра. В шесть бежали в столовую. Там тёплый предбанничек. Взбирались с ногами на кожаный диван и дремали, пока не откроют дверь столовой.
Матери моей удавалось доставать немного рыбьего жира, этим рыбьим жиром она поддерживала папу своего. Дед мой приходил к концу смены и просил вызвать Марию Румянцеву из пятой палаты. Мать моя выносила ему в кармане халата стограммовую аптекарскую бутылочку.
Весной 1945 года госпиталь отправили на фронт. И мать моя в том госпитальном поезде слушала стук колес: бам-бам, что нас ждёт там. Не доехали до Польши — война кончилась. У того польского городка, где остановился их госпиталь, только что перед тем шёл большой бой. Река текла мутная, красная. На берегу лежал незахороненный молодой красивый немецкий офицер, без сапог, босой.
Госпиталь поехал дальше, в Германию. Стоял в Штетине. Тяжелораненый умирал и просил: «Мария, воды!» Туберкулезные из освобожденного концлагеря умерли все, один за другим. И тот весёлый грузин, который лежал в коридоре и, когда не харкал кровью, шутил и предлагал ей руку и сердце, кавказские горы и огрызок обреченного легкого впридачу.
4. КРЕСТ НА ГОРЕ
И отверзоша врата рая божия, и возрадовася бражник радостию великою.
Карельский дом смутно стоит на пологом лысом холме, рубленый из брёвен, двухэтажный, серый. Из окон видно большое чудесное озеро. Белые валуны.
Добирались так: по железной дороге до Светогорска. Там у вокзала ждал нас с поезда посыльный Виктора Титовича, карельского моего деда, с лошадью и телегой. Отец сажал в телегу мать и меня, влезал сам; вожжи хлестали по лоснистому крупу, сытый битюг бряцал подковами, хорошо смазанная телега плавно катилась по шоссейной дороге. Сворачивали, асфальт сменялся изрытым грунтом, и мы втроём, держась за борта нашей повозки, тряслись, как куль с овсом. Для въезда в погранзону отец предъявлял на контрольном пункте полученные в Ленинграде специальные пропуска.
К карельской родне отец отвозил нас с матерью каждое лето на месяц-другой, молоком подкормиться. Так — шесть лет подряд.
Дом тот просторный; лестница на второй этаж — крепкие, как на корабле, гладко оструганные ступени. В первое моё пребывание там я ходить ещё не умел, ползал на четвереньках у стены и, взявшись обеими руками за край отставших обоев, сдирал их целыми полосами. Мария Герасимовна, добрая моя карельская бабушка, отцова мать, ахала: «Что ж ты, озорник, делаешь!» И пыталась оттянуть меня от стены. А дед мой Виктор Титович её останавливал: