Чистил Павел Петрович отхожее место и подцепил черпаком кортик, Ломали голову: как кортик туда попал. Моряки вроде бы не бывали. Сам Павел Петрович — ничего морского. Купеческий сын. Отец Павла Петровича, известный купец Иголкин, держал тут бакалейную лавку. Супруга Павла Петровича — Евдокия Васильевна, хоть и переодетый в юбку горластый боцман, но и она божится, что ножик этот она не роняла и видит его в первый раз. Загадочная история, Павел Петрович кортик подарил мне. Я опоясался отцовским ремнём, гвоздём проковыряв в нём недостающую дырочку, засунул кортик за ремень и, выпятив грудь колесом, разгуливал у нас по двору, как по палубе.
Летом Павел Петрович ходил во френче и галифе, в резиновых галошах на босу ногу. Работал сторожем в Публичной библиотеке в Ленинграде, доставал там книги и глотал их одну за другой. Только вот не впрок Павлу Петровичу проглоченные книги — худой, как жердь. Увидев свою супругу, Павел Петрович пригибался, втягивал голову в плечи и потихоньку прятался за сарай.
Идём с отцом к озеру — купаться. Через железную дорогу, вдоль высоких дощатых заборов. Вишни, свешиваясь, протягивают алые незрелые шарики. Кисло!
Плаваю я как пиявка. Резвлюсь вовсю. В воде, под водой. Отец заплыл далеко. Вон его голова блестит — на середине озера. Мать не купается, боится. Её сосудистая болезнь ей не позволяет. Она и летом кутает голову в своём платке. А как ей купаться хочется, она же на речке выросла. Стоит на мостках, рука козырьком. Спрашивает: не пора ли мне вылезать. Я уже синий.
Орехи на холмах поспели. Отец нагнул куст, срываю тройчатки. Попадаются и по пять и по шесть. Отец берёт самый крупный орех, расколов за щекой, даёт мне ядрышко в коричневой кожуре, а оно — двойное. — Э, подожди, не ешь! — говорит отец. — Этот орех надо в кармане носить. Богатым будешь. Такое белорусское поверье.
Завели козу. Режу для неё траву у канавы. Не нравится мне это занятие. С серпом и пустым мешком ухожу далеко по дороге, набирая в мешок вместо травы осколки стёкол и камешки. Серпом пытаюсь срубить резкопахучий креозотный столб с электрическими проводами. Привязанная к забору, голодная коза жалобно блеет. Мать моя бежит по дороге, расспрашивая жителей, не видел ли кто меня, живого или мёртвого.
Мать купила мне большую книгу с картинками: «Путешествия Гулливера». Первая моя книга. Я не расставался с ней, водя пальцем по строчкам и бормоча себе под нос какую-то тарабарщину, как будто читаю.
На земле что-то блестит. Бутылочный осколок. Павел Петрович идёт к сараю. Смотрю сквозь стекло. Деревья не деревья, дом не дом. Чудища! Вместо Павла Петровича выглядывает из дверей сарая зелёноголовая, в человеческий рост лягушка с выпученными глазами. В испуге роняю стёклышко.
— Где мой бидон? — кричит Павел Петрович…
Отец весел, у него превосходное настроение. Поднимает на руки и меня и Леночку. — Пожалеете батьку, когда вырастете. Стакан на старость нальёте. Нальёте ведь? — допытывается он. Леночка не может ответить, она уже спит. Меня тоже в сон клонит, глаза слипаются. — Налью, — обещаю отцу уныло-сонным, куда-то уплывающим от меня голосом. Обессиленный, утыкаюсь в колючую отцовскую щеку.
— Э, да вы оба совсем квёлые. Что ж вы так и собираетесь спать у меня на руках, как воробьи на ветке? Пошли подушку давить…
Погасили свет, прикрыли дверь.
Что-то мешает спать. Из соседней комнаты слышится звонкий колокольчик — голос матери. Ему изредка отвечает глухое, как замирающий гром, бормотанье. Непонятно: спят глаза или смотрят. Стена над кроватью наклоняется, залитая мраком. Это не стена.
Что-то черное, косматое, похожее на медведя, который тащит бидон…
— Налей, сынок, на старость! — просительно хрипит чудовище, надвигая и надвигая огромный железный бидон…
— Оно ко мне лезет! — кричу в ужасе, вскочив с постели. В распахнутых настежь дверях — бледное материнское лицо, и рядом, выше, отцовское, с всклокоченными волосами…
— Павел Петрович повесился! — слышу я крик.
У калитки Иголкиных машина с синей полосой. Евдокия Васильевна, скулы-свеклы, в сарафане, оглашает двор: — Отворяю сарай, а он — там. На верёвке болтается! И что чёрту худому не жилось!
Две милицейских кокарды, бороздя двор, волокут Павла Петровича на куске брезента, Павел Петрович всем показывает длинный, чёрный язык; голова треплется, как у куклы, с обрывком верёвки на тощей шее. Пил, пил Павел Петрович свой бидон, а потом зачем-то спрятался в углу сарая и повесился на железном крюке.
Стою у окна. Сумерки. Но улице движется что-то тёмное. Отец! Продвигается мелкими шажками, согнувшись и растопырив руки, будто несёт на спине непомерный груз — тяжёлый, претяжёлый крест. Тот самый, о котором говорила мать. Как он дотащил такую тяжесть от вокзального шалмана до нашего дома — непостижимо!
Постояв, соберясь с силами, отец принимается штурмовать ступеньки крыльца. Мне страшно: кажется, что ступени кувыркаются у него под ногами, как педали велосипеда, чтобы коварно сбросить его с крыльца и не пустить в дом.
Дверь — бряк. Отец. Полное, добродушное лицо и румяные губы расплываются в виноватой улыбке.