— Слушай, Охромеев, хохма, — масляно заливается Шмякин. — Поначалу надо было анализы сдать. Ну, нацедил я мочи поллитровую банку. Старуха в халате говорит: «Ты что? Жеребец? Это же лошадиная доза!..» «Ничего, — отвечаю, — анализы лучше получатся». Пошел я дальше — сидит девица, кровь из пальца шлангом высасывает. Ну, улыбаюсь, тары-бары, куда, говорю, вечером закатимся? Она — тоже развеселилась. Глазищи — у! Раскрашенные во всю рожу. Как у коровы. Не прочь, в общем. И сама не заметила, как у меня чуть не канистру крови выкачала. Еле выбрался по стенке, как пьяный.
Я слушаю шмякинскую муру, крошу корку в пальцах. Шмякин продолжает:
— Вот, в кабинете хирурга, знаешь, подольше задержаться пришлось. Хирург, такая, знаешь, матрена, раздевайся, говорит. Снимай все — до носков. Что ж. Понятно. Посмотреть у меня есть на что. В кабинете сразу откуда-то взялись три медсестрички, инструменты на столах переставлять им понадобилось. Сунула голову в дверь и четвертая, как будто с вопросом. А хирург брови нахмурила и спрашивает:
— А это что же у тебя на конце-то такое, а? Нарост какой-то?
— А это, — говорю, — мы на флоте из баловства. Шарики это у меня под кожей. (Помнишь, Охромеев, пьяному мне зашили тогда, стервецы, в конец шарикоподшипник).
У хирургши и очки на затылок полезли:
— Это для чего ж у тебя такое?
Медсестры инструменты перестали передвигать, уставились на меня, слушают.
— Ну как же! Все для любви, — отвечаю. — Чтоб, значит, женщинам приятней было.
— И что? Приятно им?
— Еще бы. Катаются, как на роликах. Можно сказать, визжат от удовольствия.
Хирург аж на копытах вздыбилась:
— И тебе не стыдно?! Вот такие, как ты, и портят нашу сестру! Ну что, скажи, женщине после тебя делать?.. Разве она сможет жить с каким другим?
— А мне-то что, — говорю, — после меня хоть потоп.
Хирургша визжит:
— Это надо у тебя вырезать!
А медсестры за меня заступаться стали:
— Клавдия Ивановна, но ведь у него это совсем вросло. Вы же видите. — А сами так и стреляют глазами. — Теперь операцию делать опасно. Пусть уж так и остается.
— Ха-ха-ха, — заливается Шмякин. Его глаза-щелочки масляно смеются. Мне становится не по себе. Сейчас он похож на веселящегося спрута в милицейской фуражке.
Допили остатки. Я заскучал. Шмякин меня подбадривает:
— Охромеев, не унывай. Сейчас еще добудем. На! Переоблачайся! — и Шмякин извлекает из сейфа полный комплект милицейской формы.
Выбрались наружу, на улицу. Шмякин уверенно зашагал к какой-то известной ему цели, увлекая за собой и меня, наряженного в новенькую форму с широким, как у ворона, глянцевым козырьком.
Шмякин останавливается и поводит носом, втягивая воздух. Заворачиваем за угол дома и направляемся в скверик. Там, на утопающей в грязи скамейке, мокнут под дождем два мужика. Они так и застывают со стаканами в руке. У одного из кармана плаща торчит еще не откупоренная водочная головка.
— Давай сюда, — требует Шмякин и показывает глазами на оттопыренный карман.
— Не отдам! — вдруг истошно завопил мужик. — Менты проклятые! Ведь на последнюю копейку купил, на кровную!..
— Ну-ну. Поразговаривай у меня, — лениво замечает Шмякин, — жду одну минуту.
— Сказал — не дам, и не дам, — продолжает кричать мужик. — Делайте со мной, что хотите!
— Не дашь? — меланхолично спрашивает Шмякин и икает.
— Не дам. Хоть застрели! — взвизгнул мужик.
— Последнее твое слово?
— Ага, последнее.
— Ну, ничего, — говорит Шмякин, — последнее, так последнее. — Достает из кобуры пистолет и стреляет мужику в ухо.
Взяв из кармана распластанного трупа бутылку водки, Шмякин размашисто шагает из сквера. Я, ошеломленный, выпучив глаза, следую за ним, гремя сапогами и оставляя на асфальте бурые комья грязи.
РОДИНА-МАТЬ
— Шевелись, Охромеев! Что ты, как мертвый! — кричит в ухо старшина Жудяк.
В темных водах витрин плывет моя голова, окровавленная околышем.
Транспорт гудит, зыбь зонтов, погодка.
Узнаю: Невский, Гостиный Двор. Сворачиваем на Садовую. Идем. Крыша галереи вдруг обрывается, дождь стрекочет по плащу автоматной очередью.
Тут — вправо. Жудяк пинает дверь, приглашает. Делаю шаг, и на меня, как из обрушенной бочки — шум, гам, гогот. Небольшое помещение полно горластого милицейства. Пахнет сапогами. Красный телефон визжит на столе, как зарезанный. Из облака дыма протягивается рука в повязке, рвет трубку:
— Дежурный по батальону сержант Фролов. А, товарищ полковник!.. Да заглохните вы, оглоеды! — кричит окружающим дежурный. Опять прижимает трубку к уху, пальцы заросли рыжим волосом: — Алло, товарищ полков… будь сделано…
Я озираюсь. Повернуть обратно, назад? Поздно!
Жудяк облапывает меня медведем и ведет к дежурному сержанту, который бросил трубку и, впав в задумчивость, курит, пуская дым в левую сторону, туда, где за решеткой угрюмо пустует клетка для задержанных.
Жудяк орет, глуша все голоса:
— Фролов, ты что спишь стоя, как лошадь? Можешь зафиксировать. Это мой подопечный. Сегодня он будет при мне, в резерве.
Появляется капитан с нетвердой походкой, лицо вытянутое, скучное, тощ, как резиновая палка. Хрипло вскрикивает:
— Соколы! Выходи строиться!