… А теперь садитесь напротивъ и потолкуемъ, можетъ быть, въ последний разъ. Мне нужно сделать несколько замечаний. Въ самомъ начале я предупредилъ васъ, что въ девяносто девяти частяхъ я былъ действительно такимъ, какимъ меня виделъ светъ, и только одна сотая отличалась другимъ характеромъ и подчасъ устраивала мне различные сюрпризы. Вы не должны были разсчитывать услышать больше того, что вы услыхали. Но, темъ не менее, мне ужасно бы хотелось, чтобъ объ этой сотой зналъ кто-нибудь изъ живущихъ, а откуда явилось это желание, — я и самъ не знаю. Можетъ быть, это было последнее содроганiе самолюбия человека, у котораго его было много, можетъ быть, желание, чтобы справедливость была удовлетворена. Видите ли, демократическое направление понятий и чувствъ теперь обращаетъ всеобщее человеческое вниманiе на малыхъ и обиженныхъ. Я решительно ничего не имею противъ этого, ибо, ясно убедившись, что этотъ миръ — не лучший изъ мировъ, на слово поверю, если мне скажутъ, что онъ нуждается въ переделке. Но въ такомъ случае малыхъ и обиженныхъ нужно искать везде, подъ какимъ бы видомъ они ни представлялись. Насколько великъ я, коли на тридцать третьемъ году, сраженный этой ужасной болезнью, я за собою не имею ничего, передъ собою — ничего, въ себе — ничего, возле себя — ничего, — кроме какой-то олицетворенной обязанности, воплотившейся въ вашей особе, — никого и ничего! — объ этомъ уже судить вамъ. Значитъ, я обиженъ? Вы ответите на этотъ вопросъ, когда обдумаете и разрешите его: не могла ли моя одна сотая, при соответственныхъ условияхъ, возрасти насчетъ остальныхъ девяноста девяти частей на пользу моей души и тела? Если вы решите, что не могла, плюньте на меня и всехъ подобныхъ мне, а то, что я говорилъ, выкиньте изъ памяти. Но если могла, то дело ясное: обида моя лежитъ какъ на ладони. Кто же меня обиделъ? Кто виноватъ въ этомъ? Можетъ быть, никто, а можетъ быть все и вся. Это — история другого сорта и разсматривать ее я не стану. Но я решительно требую равенства для малыхъ и обиженныхъ, где бы они ни обретались, — внизу или на вершинахъ, — требую, чтобы на нихъ смотрели не только съ точки критики, но и съ точки милосердия. Я требую милосердия для ясныхъ пановъ, милосердея для миллеонеровъ!
Да что тутъ долго говорить! Вы очень учены, головы ваши преисполнены разными мудрыми и любопытными разностями, но о недрахъ и движенияхъ человеческой души такой шалопай, какъ я (если у него есть хоть сколько-нибудь смысла въ голове), иногда можетъ знать больше, чемъ вы.
Что вы скажете, напримеръ, о такомъ факте?
Въ одной изъ столицъ я былъ близко знакомъ съ блестящимъ, прекраснымъ, богатымъ молодымъ человекомъ, происходящимъ отъ одной изъ лучшихъ фамилий страны. Жизнь онъ велъ очень веселую. Товарищъ онъ былъ превосходный, — мы все любили его. Барыни были отъ него безъ ума, а онъ дурачилъ ихъ на все лады и на все манеры, до техъ поръ, пока одна изъ нихъ не привлекла его къ себе. Онъ обручился и скоро долженъ былъ жениться на ней. Его невеста, также какъ онъ, была блестяща, прекрасна и богата, мужчины, въ свою очередь, ухаживали за нею. Никогда еще я не видалъ своего друга такимъ веселымъ, какъ тогда, никогда счастье такъ не благоприятствовало ему. Темъ не менее, однажды вечеромъ, вернее — ночью, я подметилъ въ немъ что-то странное. Вещь пустейшая. После очень веселаго ужина и удачно закончившейся для него карточной игры, онъ, вставая изъ-за зеленаго стола, оперся на него рукою и съ минуту простоялъ неподвижно, съ нахмуренньшъ лбомъ, съ прекрасными глазами, которые теперь смотрели стекляннымъ взоромъ куда-то такъ далеко, какъ будто все мысли его сплыли вглубь головы, а въ зрачкахъ оставили одну пустоту. Онъ былъ такъ неподвиженъ и сосредоточенъ, что не слыхалъ, какъ его называли по имени, а когда, наконецъ, очнулся изъ этой каменной задумчивости, то я, внимательно наблюдая за нимъ, заметилъ, что онъ сделалъ гримасу, какъ будто проглотилъ что-то невкусное, потомъ махнулъ рукою и широко зевнулъ, какъ смертельно соскучившийся человекъ.