Когда одна изъ моихъ кузинъ съ энтузиазмомъ разсказывала о знаменитомъ теноре, котораго она слышала прошлою зимой, а другая, небрежно наигрывая на фортешано, просила, чтобъ я спелъ что-нибудь, въ моей голове строились розовые планы относительно старушки, и я улыбался, а кузины думали, что я улыбаюсь имъ и ихъ милому щебету, и были чрезвычайно довольны мной и собой.
На другой день я проснулся поздно, засталъ дамъ уже одетыми и съ некоторымъ раздраженiемъ ожидающими моего появления. Вскоре приехали новые гости, важные члены семьи, составился целый формальный советъ, который терзалъ и грызъ меня неимоверно, и изъ решенiя котораго вытекла для меня необходимость какъ можно скорее ехать вместе съ дядей и еще однимъ моимъ родственникомъ въ самое отдаленное именiе мое.
Родственники очень близко приняли къ сердцу мое опасное положение и, съ естественною целью спасти мое достоянiе, брали понемногу въ опеку и мою собственную персону. Да вознаградить ихъ за все это Всевышшй Богъ! — какъ говорила моя милая старушка, хотя, въ конце концовъ, они сделали для меня не больше чемъ я для нея… Нетъ, я ошибся! Они удивительно деликатнымъ образомъ унизили меня, чего я не сделалъ по отношешю къ ней. Кончилось темъ, что я просиделъ целый месяцъ въ другомъ моемъ имении, и, вкушая перецъ, а запивая его уксусомъ, совершенно забылъ о своей Кулешине. И только когда я возвращался назадъ и посмотрелъ на лесъ, передъ моею памятью вдругъ возстали кусты папоротника и появляющаяся изъ нихъ старушка въ беломъ чепце. При этомъ воспоминании, мне сделалось такъ весело, что какъ будто я, после долгаго пребывания на чужбине, встретилъ дорогое и милое лицо. «Шелъ себе я чрезъ долину и увиделъ вдругъ дивчину, — гей га, гей же га!»
Ехать мне оставалось четверть часа, и въ теченiе этого времени я пришелъ къ решению, вернее — вспомнилъ то, которое пришло мне въ голову въ то время, когда мои кузины такъ мило щебетали. Я возьму Кулешину къ себе, и она уже навсегда останется при мне. Пусть она сидитъ въ тихой комнатке и вяжетъ чулки, а я когда-нибудь приду къ ней, все выскажу, все выложу, нажалуюсь на всехъ вволю, а потомъ она съ материнскою лаской положить мне на голову свои трудовыя руки. Зиму я проведу здесь наверно, значитъ, въ долгие вечера старушка будетъ петь мне свои песенки и разсказывать какъ живутъ такие же, какъ она… а я ей за это принесу что-нибудь вкусное и скажу: «кушай, бабушка! это за твою похлебочку изъ грибковъ и лучка!» И мягкую скамеечку ей подъ ноги подставлю, теплымъ пледомъ покрою ихъ и скажу: «а это, бабушка, за твою лестницу и худыя туфли».
О, Боже! верить безъ границъ хотя бы одной человеческой душе, хоть бы изъ однихъ устъ услышать слова признательности и благословения! Быть чьей нибудь подпорой и вместе съ темъ ребенкомъ, хотя бы слабымъ и капризнымъ, хотя бы преступнымъ, но знать, что все, все будетъ прощено тебе!
И первымъ деломъ я спросилъ у Женскаго, который вышелъ встречать меня:
— А какъ поживаетъ Кулешина?
Онъ очень удивился, но еще более смешался.
— Мне очень грустно, потому что старушка, видимо, интересуетъ васъ… но, къ несчастiю… мы похоронили ее съ неделю тому назадъ. Такъ неожиданно… умерла отъ воспаления легкихъ.
Моя рука была та же самая, какая въ припадке бешенства разбивала въ куски японскiя вазы, и однимъ ударомъ я разбилъ мозаичный столикъ. Устрашенный Женскiй исчезъ, какъ виденiе, а я долго, долго стоялъ одинъ въ большой, пустой старомодной гостиной…
VIII