Однажды я не удержалась, спросила: «Алексей Александрович, откуда вы все это знаете: про падающие чулки, тесемки, наши чувства, головы?.. Откуда вы нас так знаете – с головы до ног? И он, серьезно (ровно настолько серьезно, чтобы все поверили, а я – нет): «Что я все знаю – неудивительно; я старый человек, а вот откуда у вас, маленькой девочки, такие вопросы?» Но всегда, всегда
– А девчонки – завидовали?
Она, торжествующе:
– Лопались!! Это ведь была такая честь! Его все у нас страшно любили, и если бы вы знали, какие у нас матрешки. И вдобавок нахальные, напыженные! И – в каких локонах! (Фыркает.) У
– Но почему вы, Сонечка, неужели вы так мало зарабатываете?
Она, кротко:
– У других мужья, Марина. У кого по одному, а у кого и по два. А у меня – только Юра. И мама. И две сестры. Они ведь у меня…
– Красавицы. Знаю и видела. А вы – Золушка, которая должна золу золить, пока другие танцуют. Но актриса-то – вы.
– А зато они – старшие. Нет, Марина, после папиной смерти я сразу поняла – и решила.
А
– Марина! Это было ужасно. Он впервые пришел в Художественный театр после тифа – и его никто не узнал. Просто – проходили и не узнавали, так он изменился, постарел. Потом он сказал одному нашему студийцу: «Я никому не нужный старик…»
…А как он пел, Марина! Какой у него был чудесный голос!
(Сидим наверху в нашей пустынной деревянной кухне, дети спят, луна…)
– Да, то был вальс – старинный, томный…
Да, то был дивный
(обрывая, как ставят точку)
– вальс!
Когда бы молод был.
Как бы я вас лю-бил!
«Алексей Александрович! Это – уж вы сами! Этого в песне нет!» – мы ему, смеясь. «В моей – есть».
Почему вы, Алексей Александрович, – женщинам – и жемчужинам – и душам – знавший цену, в мою Сонечку не влюбились, не полюбили ее пуще души? Ведь и вокруг нее дышалось «воздухом Осьмнадцатого века».
А она была рядом – живая, прелестная, готовая любить и умереть за вас – и умирающая без любви.
Вы, может быть, думали: у нее свои, молодые… Видала я их! Да и вы – видали.
Как вы могли ее оставить – всем, каждому, любому из тех мальчишек, которых вы так бесплодно обучали.
Был, впрочем, один среди них… Но о нем речь – впереди.
В театре ее не любили: ее – обносили. Я часто жаловалась на это моему другу Вахтангу Левановичу Мчеделову (ее режиссеру, который Сонечку для Москвы и открыл).
– Марина Ивановна, вы не думайте: она очень трудна. Она не то что капризна, а как-то неучтива. Никогда не знаешь, как она встретит замечание. И иногда – неуместно смешлива (сам был – глубоким меланхоликом) – ей говоришь, а она смотрит в глаза – и смеется. Да так смеется – что сам улыбнешься. И уроку – конец. И престижу – конец. Как с этим быть? И – не честолюбива, о, совсем нет, но – властолюбива, самовластна:
– А может быть, она действительно знает, и действительно нужно – так?
– Но тогда ей нужен свой театр, у нас же – студия, совместная работа, ряд попыток… Мы вместе добиваемся.
– А если она уже отродясь добилась?
– Гм… В «Белых ночах» – да. Она вообще актриса на самое себя; на свой рост, на свой голос, на свой смех, на свои слезы, на свои косы… Она
– Давайте ей главные роли!
– Это всегда делать невозможно. Да она и не для всякой роли годится – по чисто внешним причинам – такая маленькая. Для нее нужно бы специально – ставить: ставить ее среди сцены – и все тут. Как в «Белых ночах». Все знает, все хочет и все
– Вахтанг Леванович, у вас в руках – чудо.
– Но что мне делать, когда
– Не нужно самому – отдайте в хорошие руки!
– Но – где они?