– О, Марина! Как я их любила! Как я о них тогда плакала! Как за них молилась! Вы знаете, Марина, когда я люблю – я ничего не боюсь, земли под собой не чувствую! Мне все: «Куда ты! убьют! там – самая пальба!»
И я каждый день к ним приходила, приносила им обед в корзиночке, потому что ведь есть – надо?
И сквозь всех красногвардейцев проходила. «Ты куда идешь, красавица?» – «Больной маме обед несу, она у меня за Москва-рекой осталась». – «Знаем мы эту больную маму! С усами и с бородой!» – «Ой, нет, я усатых-бородатых не люблю: усатый – кот, а бородатый – козел! Я
Я всегда с особенным чувством гляжу на Храм Христа Спасителя, ведь я
– Марина! Я иногда ужасно вру! И сама – верю. Вот вчера, я в очереди стояла, разговорились мы с одним солдатом – хорошим: того же ждет, что и мы, – сначала о ценах, а потом о более важном, сериозном (
Сонечка обожала моих детей: шестилетнюю Алю и двухлетнюю Ирину. Первое, как войдет, – сразу вынет Ирину из ее решетчатой кровати.
– Ну как, моя девочка? Узнала свою Галлиду? Как это ты про меня поешь? Галли-да, Галли-да! Да?
Ирину на колени, Алю под крыло – правую, свободную от Ирины руку. («Я
Мать, что тебя породила,
Раннею розой была:
Она лепесток обронила —
Когда тебя родила…
(Только когда я вспоминаю Сонечку, я понимаю все эти сравнения женщины с цветами, глаз с звездами, губ с лепестками и так далее – в глубь времен.
Не понимаю, а заново создаю.)
…Так они у меня и остались – группой. Точно это тогда уже был – снимок.
Когда же Ирина спала и Сонечка сидела с уже-Алей на коленях, это было совершенное видение Флоренсы с Домби-братом: Диккенс бы обмер, увидев обеих!
Сонечка с моими детьми была самое совершенное видение материнства, девического материнства, материнского девичества: девушки, нет – девочки-Богородицы:
Над первенцом – Богородицы:
Да это ж – не переводится!
– Ну, теперь довольно про Галлиду, а то я зазнаюсь! Теперь «Ай ду-ду» давай (вполголоса нам с Алей – почти что то же самое!) – как это ты поешь, ну?
– Ай ду-ду,
Ай ду-ду,
Сидит воён на дубу.
Он ’гает во тубу.
Во ту-бу.
Во ту-бу.
– Так, так, моя хорошая! Только еще продолжение есть: «Труба точеная, позолоченная…» – но это тебе еще трудно, это когда ты постарше будешь.
И так далее – часами, никогда не уставая, не скучая, не иссякая.
– Марина, у меня никогда не будет детей.
– Почему?
– Не знаю, мне доктор сказал и даже объяснил, но это так сложно – все эти внутренности…
Серьезная, как большая, с ресницами, уже мерцающими, как зубцы звезды.
И большего горя для нее не было, чем прийти к моим детям с пустыми руками.
– Ничего нет, ничего нет сегодня, моя девочка! – она, на вопиюще-вопрошающие глаза Ирины. – Я, понимаешь, до последней минуты ждала, все надеялась, что выдадут… А не дали – потому что они гадкие – и царя убили, и мою Ирину голодную посадили… Но зато обещаю тебе, понимаешь, непременно обещаю, что в следующий раз принесу тебе еще и сахару…
– Сахай давай! – Ирина – радостно-повелительно.
– Ирина, как тебе не стыдно! – Аля, негодующе, готовая от смущения просто зажать Ирине рукою рот.
И Сонечкино подробное разъяснение – ничего, кроме «сахар», не понимающей Ирине, – что сахар – завтра, а завтра – когда Ирина ляжет совсем-спать, и потом проснется, и мама ей вымоет лицо и ручки, и даст ей картошечки, и…
– Кайтошка давай!
– Ах, моя девочка, у меня сегодня и картошечки нет, я про завтра говорю… – Сонечка, с искренним смущением.
– Сонечка! (Аля, взволнованно) с Ириной никогда нельзя говорить про съедобное, потому что она это отлично понимает, только это и понимает, и теперь уже все время будет просить!