— Тут дачников много, из Москвы даже есть, а все равно скукота, — торопливо сообщал он, — танцы только в Юрье-Девичьем, кино там же. А до вас из району были шефы, так мы с ними время проводили — тик-так!
Общий разговор метнулся в эту сторону — заговорили о деревенских и городских развлечениях, и наш избавитель от конской напасти усиленно выказывал себя человеком везде бывавшим и все повидавшим, а если кто-либо возражал ему или сомневался, он резко поворачивался, вздергивая свою короткую верхнюю губу точно так же, как и тогда, когда шел с прутом жигануть Белого.
Бажуков вдруг поднялся и, отряхнув песок, стал натягивать брюки.
— Ты куда? — спросила Натка.
— Ноги затекли, пройтись надо…
Небо наливалось густой вечерней голубизной, и солнце тонуло за крышами деревни. Внизу, у воды, было уже сумеречно, кони бродили теперь далеко, по самой гриве поросшего люпином холма, и силуэты их виделись четко и плоско, точно вырезанные из серовато-голубой бумаги и наклеенные на золотисто-лимонный фон заката.
Я следил, как Бажуков не спеша поднялся на холм и похлопал Белого по шее, словно говорил: «Что, брат, обиделся, что прогнали? Ну, ничего, не обижайся! Они дурачки…»
Конь, словно соглашаясь, с ним, встряхивал головой, и они долго стояли рядом неподвижно, глядя, как медленно оседает и наливается краснотой закат.
Когда Бажуков вернулся, самобраное одеяло уже перекочевало в клуб, у самой воды горел костерок из сухого камыша и плавника и на песчаном уступчике над ним сидел, терзая Санину гитару, наш новый знакомый. Он уже вполне освоился и что-то там пел, а Наташка тихонько подпевала, сидя рядом в накинутой на плечи кофточке.
Бажуков стал впереди и немного сбоку. По его лицу гуляли латунные отблески костра, и оттого казалось, что под скулами и на впалых висках у него перекатывались твердые злые желваки.
«А ведь он его, Генку этого, похоже, невзлюбил, — подумал я. — Вот только за что?» — и эта догадка была мне почему-то неприятна, вызывала досаду.
3
Ну вот. Так и пошла-поехала наша совхозная жизнь.
Томка-повариха будила нас в шесть. Солнце уже стояло довольно высоко, но воздух был влажен, сладок; мы бежали мыться к Волге, и трава на склоне была вся бусая от росы, а над заленившейся водой всходила, колеблясь, рваная кисея тумана.
Кашу с тушенкой ели за длинным дощатым столом под старой рябиной, никнувшей своими зелеными прядями и буро-морковными кистями незрелых ягод. Потом пили горьковатый чай и расходились.
Обедали в час, а в полседьмого за тот же дощатый стол садились ужинать. В это время в конце прогона обычно показывалось облако пыли и слышались обиженные взмукивания коров, отрывистый лай пастушьей собачонки и охриплый мат старого Артемьича.
Клуб стоял в стороне от прогона, пыль нам не мешала, но Бажуков все равно злился. Особенно, когда показывались последние буренки, а с ними наш новый приятель Генка в огромных рыжих сапогах и лихо заломленной соломенной шляпе. Этот не матерился, как Артемьич, не кричал: «Куды пошли, падлы?» Пыля сапогами, он широким скользящим шагом подбегал к отстававшей животине и с маху бил короткой палкой по самому чувствительному месту, по почкам. И коровы у него знали порядок: не брели как коровы, а плотной рыже-белой пробкой прокатывались по всей деревне.
— Вот паразит! Его бы так гнать! — суживая глаза, буркал Бажуков.
— Ударник, — оправдывал Саня, — торопится…
— Сукины дети так торопятся — вот кто!
— Это ты хорошо сказал, — благодушно улыбался Химик, — почти как у Хемингуэя фраза, ей-богу!
Бажуков озлялся еще больше:
— Иди ты со своим Хемингуэем!..
— А тебе бы только человека охаять, — встревала сидевшая рядом с Химиком Люда Поливода. — Генка парень как парень. Не такой пентюх, как некоторые. А что пастух, так ничего такого…
— Нет, — делая умильную рожицу, сообщал Аяков. — Коля бы так вежливенько их: «Не будете ли вы столь любезны, госпожа корова, позвольте потянуть вас за титьку!..»
Мы дружно ржали, а девушки обзывали Саню дураком, но, впрочем, тоже посмеивались.
И этак через полчасика, когда Томка уже мыла на конце стола посуду, а остальные сидели, покуривая, являлся обычно и сам Генка с мокрой еще шевелюрой, в модной цветастой тенниске навыпуск.
Подходил он всегда с каким-нибудь фортелем, с подмигиванием.
— Девчонки! — кричал, например, издалека. — А я вам змеючку несу… Показать? — и лез к себе за пазуху.
Те взвизгивали, отодвигались.
— Та дуры ж!.. У меня дрессированная. Я на груди ее ношу, у сердца. От пощупай, Саня. Вот туточки… Ну, чего боишься?
И Саня, дурашливо пожимаясь, приподнимал его голубую в алых маках тенниску, вытаскивал из-за брючного ремня бутылку водки, а Генка, давясь смехом, пояснял:
— Зеленый змий, ядовитость сорок градусов.