Все стало ясно, послышался ропот отчаяния. Глаза людей лихорадочно блестели. Они видели высокую насыпь, поросшую соснами и изрытую входами в старые песчаные карьеры. Повсюду суетились немецкие солдаты. Из пещер доносились отрывистые выстрелы, и Филанджери казалось, что какие-то чудовищные летучие мыши ударяются о стены. Среди военных машин сновали немецкие офицеры в фуражках с высокой тульей. Во всем было что-то нереальное. И в заключенных со связанными за спиной руками. И в волшебном трепете лучей заката на вершинах сосен и кипарисов. Филанджери знал, что скоро умрет, как он ни старался отбросить это предчувствие, которое возникло, еще когда он покидал камеру. Он стремился это сделать так же слепо, как когда-то отказывался верить, что болен раком. Всю жизнь он готовился к этой минуте, и все же что-то неистово протестовало внутри, искало выхода, стремилось жить. Из самой дальней пещеры — той, что слева, — послышались выстрелы, вызвавшие стоны среди тех, кто в кольце солдат ждал своей участи. Лучше было умереть сражаясь, чем такое убийство, чем эта бойня.
— Нет даже священника, — раздался чей-то тихий голос.
Над сгрудившимися людьми стали опускаться сумерки.
Заложников начали подталкивать к пещерам; согбенные, обессиленные, они шли покорно или едва сопротивляясь, а выстрелы гремели вновь: сначала четыре подряд, потом пятый, шестой — с промежутками. Какой-то юноша молился в быстро наступавшей темноте. Он стоял у грузовика рядом с неподвижным, огромным эсэсовцем в черной форме. «Отче наш иже еси на небесех…» Затерянные во мраке голоса, повторявшие молитву, почему-то вдруг напомнили Филанджери одну статую, очищенную от археологических наслоений, которую он видел лет пятнадцать назад в Тоскане. Он вспомнил, как в ярком сиянии летнего солнца явилось это мраморное чудо, освобожденное от налипшей земли, прекрасное, не тронутое временем лицо, полные, округлые груди, все совершенство форм. Он вспомнил свой восторг, ликование, радость обладания этим сокровищем… Из пещеры опять раздался крик, приглушенный расстоянием. Убивали, видимо, очень далеко, в лабиринте галерей. Так было и две тысячи лет тому назад, когда здесь скрывались преследуемые христианские общины. И тогда тоже наступала ко всему безразличная ночь. И ярко сияла над соснами первая звезда. И опять возникла перед Филанджери улыбка найденной статуи, а солдаты уже подошли к его группе и взяли шестерых, один из которых громко воскликнул: «Прощайте, товарищи!» Нежная улыбка статуи, явившейся из-под земли, дружеская мягкая ирония ее чуть сощуренных глаз наводили на мысль о том, что возвратившееся существо узнало тайну, запрятанную в глубине веков. Филанджери внутренне откликнулся на эту улыбку и пошел за немецким солдатом, указавшим на него рукой.
13
В последующие дни Сент-Роз каждое утро в один и тот же час выходил из дому, чтобы соседи думали, что он где-то работает, и у них не возникало никаких подозрений. Он ежедневно принуждал себя к долгим прогулкам. Ведь предстоящий переход через горы требовал большой выносливости, и он к нему готовился. Но эти два соображения были не единственными, заставлявшими его уходить из дому. Ему претило собственное бездействие и угнетали мысли о судьбе Филанджери, о долгом, затянувшемся молчании Луки, о внезапном исчезновении Мари. Когда он позвонил ей, к телефону подошла Ванда.
— Да, Мари в отпуске.
— Она куда-нибудь уехала?
— Не думаю.
— Может, нездорова?
— Скорей всего, взяла отпуск по семейным обстоятельствам.
В тоне звучала какая-то скованность.
— Вы не знаете, когда она вернется?
— Через неделю.
— Передайте, пожалуйста, что звонил Пьетро.
— Непременно.
Из осторожности приходилось быть лаконичным. Сент-Роз мысленно повторил короткие реплики Ванды, пытаясь уловить в них какой-то скрытый смысл. Ванда сказала «семейные обстоятельства», а это могло быть связано с Филанджери. Но по телефону другой разговор невозможен. Как невозможно незаметно подойти к Ванде, когда она выйдет из здания Радио Рима, ибо он не знал ни как она выглядит, ни в котором часу кончает работу.