— Не хочу понимать! Не желаю! И что я должна понимать?
— Люди получили жилье. Тысячи квартир. При таком огромном строительстве нужно чем-то жертвовать.
— Нужно? Кому? Ведь ты же сама говорила, что это не строительство, а расселение, говорила ведь? — Я видела микрорайон, который строится на том месте: случайно проезжала на автобусе. Скучные многоэтажки, усеянные крохотными балкончиками. Я тут же отвернулась от окна, закрыла глаза.
— Роща все равно бы погибла: лес не выдерживает соседства с жильем. Видишь тот засохший дуб напротив дома? А ведь его оберегали, обходили во время стройки.
— Да, не выдержал. Даже дуб…
— Ой, горит!.. — Мать бросилась на кухню. Похоже, она безумно обрадовалась возможности убежать на кухню.
Ну нет, от меня так просто не отделаешься!
— Ма, дай мне трешник.
— Для чего тебе столько?
В руке у нее большой кухонный нож, на глазах слезы: лук, наверное, резала.
— Для самоутверждения, — отвечаю ей. — Ребенок должен иметь карманные деньги. Чтобы не быть в стороне.
— В стороне от чего? — не понимает мать. Тыльной стороной ладони она размазывает по щекам слезы. И часто-часто моргает глазами.
Только и может слезы размазывать. Где ее характер? Вот и отца проморгала. И нож в ее руке как ружье у зайца.
— Прессу читать надо! Там все черным по белому написано: в современном товарообменном обществе ребенок тоже должен уметь покупать. Чтобы у него не развился комплекс неполноценности… Можешь не три рубля, можешь больше…
— Нет, больше не могу. Откуда? — всерьез заволновалась мать.
А что ты вообще можешь? Обидеться на меня как следует, и то не можешь…
Мать лезет в шкаф, долго роется там, наконец вынимает аккуратно расправленную зеленую бумажку:
— Вот.
А глаза опять где-то далеко, где-то не здесь. И мерцание в них, несмотря на луковые слезы и мое явное вымогательство, вовсе не пропало. Притаилось, спряталось, как еж прячет головку, но совсем не исчезло.
Мать повернулась и пошла прочь. Не желая ни спорить, ни доказывать…
И вот тут-то через приоткрытую дверь в ванную я увидела ее — мою замечательную голубую шапку, связанную из пушистого мохера. Замечательным в ней было то, что она абсолютно мокрая. Шапка мирно висела на веревке, приколотая двумя пластмассовыми прищепками, и не подозревала о том, как кстати попалась мне на глаза.
Я сорвала ее с прищепок, с удовольствием ощутила мокрую тяжесть и понеслась в кухню.
— Это ты сделала?
— Что «это»? — Мать сделала вид, что не поняла.
— Ты ее намочила?
— Не намочила, а постирала. Сколько ж можно в грязной ходить?
— А кто тебя просил? В чем мне теперь прикажешь на секцию идти? В чем? У меня есть замена?
— У тебя есть меховая.
— Я ее не терплю. И ты это знаешь.
— Ну давай я ее быстренько над газом посушу, — засуетилась мать, снимая с горелок кастрюли. — Она моментально высохнет! Я мигом!
— Не высохнет.
— У тебя же еще полтора часа.
— Мне сегодня раньше.
— Надень мою. Она теплая, тебе идет…
— Нет, я надену эту! И только эту! — И натянула мокрую шапку на голову.
— Юлька, ты с ума сошла. Мороз пятнадцать градусов, а ты…
Я схватила свою спортивную сумку, сдернула с вешалки куртку — и привет! Бегом по лестнице и бегом по улице. Едва успела спрятаться в соседнюю подворотню, как из подъезда выскочила мать — пальто нараспашку, шапка в руке. Метнулась налево, направо. Потом бросилась к автобусной остановке. Проснулась наконец! Ничего, пусть посуетится, пусть поищет! Пусть хоть о чем-то всерьез подумает.
Я спокойно вышла проходным двором на соседнюю улицу.
Ну вот, теперь мокрую шапку можно в сумку спрятать, а на голову капюшон от куртки натянуть. Я же не такая дура, чтобы по собственной воле менингит себе наживать.
Не успела завернуть за угол, как услышала сзади чье-то сопение.
— Вовка? — спросила, не оборачиваясь. — Опять у дома караулил?
Сопение стало более сосредоточенным. Вовка думал. Но сказать так ничего и не сказал. Молча потянул с моего плеча сумку — Вовка Беликов был моим портфеленосцем. У всех наших девчонок есть свой «рыцарь», но, в отличие от всех, я Вовку не выбирала: он сам ко мне прилип. Мне ведь все равно кто, мне они все до лампочки. А этот хоть молчит. Сопит, правда, чересчур громко. По этому сопению мать безошибочно его определяет, когда он наберет мой номер и молчит в трубку. Вообще Белик очень смешной. И фамилия у него словно специально подобрана: лицо у Вовки белое-пребелое, будто мелом намазано. Вон даже на морозе не покраснело. Уши покраснели, а лицо — нет. Эти красные уши оттопыриваются, как два алых крыла по обе стороны абсолютно белого лица. Вообще-то, Белик здорово научился использовать все преимущества своих торчащих ушей: поношенная кроличья шапка, перешедшая к нему, по всей вероятности, с родительской головы, чувствует себя уверенно и прочно, как всадник в седле, и не сползает на нос. Так что Вовка может даже видеть.
Белик мечтает стать мотогонщиком: видно, хочет сделать мне приятное. «Зря, — говорю ему, — научишься лишь попусту рисковать жизнью. Иди лучше в бокс. Там хоть учат сдачу давать». Но Белик не слушается. Сама я хожу в секцию фехтования. Там тоже дают сдачу: «Шаг! Выпад!»